– Я… я выбрался, – сказал он скрипучим, как несмазанная дверь, голосом. – Все кончено. Они… они поубивали друг друга.
Водопад телевизионных вспышек обрушился на него, белый и горячий, как молоко, брызнувшее из груди. Он поймал взгляд женщины. И улыбнулся. Но ее глаза сверлили его, точно стальные буравы. Холодные и жесткие.
«Она ускользнула!» И вместе с этой мыслью ужалила боль.
Но Кукольник не собирался мириться с болью. Только не в эту ночь. Он вторгся в нее через эти глаза.
И Сара бросилась к нему – руки широко раскинуты, рот – красная брешь, сквозь которую хлещут невнятные слова любви. Грег почувствовал, как марионетка обвила руками его шею и черные от раскисшей туши слезы полились на его воротничок, и проклял ту свою часть, которая спасла ему жизнь.
И глубоко-глубоко, там, где никогда не бывает света, Кукольник улыбнулся.
Мелинда СнодграссЗеркала души
«Апрель в Париже». Деревья в роскошном бело-розовом уборе. Лепестки, душистым снегом опадающие к подножиям статуй в саду Тюильри и цветной пеной покачивающиеся на мутных волнах Сены.
«Апрель в Париже». Песня, так некстати всплывающая в его голове, когда он стоит перед скромным надгробием на кладбище Монмартр. Столь чудовищно неуместная. Он изгнал ее, но лишь затем, чтобы она вернулась вновь с возросшей настойчивостью.
Тахион раздраженно дернул плечом, крепче сжал скромный букетик из фиалок и ландышей. Хрусткая зеленая обертка громко зашуршала в послеполуденной тишине. Откуда-то слева неслись нетерпеливые гудки автомобилей: плотный поток дорожного движения полз по улице Норвен к базилике Сакре-Кер. Собор с его поблескивающими белыми стенами и куполами высился над городом света и грез, словно сон из арабских сказок тысяча и одной ночи.
«Когда я в последний раз видел Париж».
Эрл с лицом неподвижным, точно у статуи черного дерева. Лена, раскрасневшаяся, возбужденная.
«Ты должен уйти!» Взгляд на Эрла в поисках поддержки и утешения. Тихие слова: «Возможно, так будет лучше». Путь наименьшего сопротивления. Это так непохоже на него.
Тахион присел, смахнул лепестки, устилавшие каменную плиту.
«Эрл Сэндерсон-младший.
Noir Aigle[105], 1919—1974»
«Ты слишком зажился, приятель. По крайней мере, так говорили. Шумные, вечно занятые активисты могли бы использовать тебя куда лучше, хвати у тебя такта умереть в пятидесятом. Нет, лучше даже, когда ты освобождал Аргентину, отвоевывал Испанию или спасал Ганди».
Он положил букет на плиту. Под внезапным порывом ветра нежные колокольчики ландышей затрепетали. Точь-в точь ресницы юной девушки за миг до поцелуя. Или ресницы Блайз за миг до того, как расплакаться.
«Когда я в последний раз видел Париж».
Холодный безрадостный декабрь и парк в Нейли.
«Блайз ван Ренссэйлер, известная также под прозвищем Мозговой Трест, скончалась вчера…»
Он неуклюже поднялся на ноги, платком смахнул землю с коленей брюк. Торопливо, с чувством высморкался. Беда с этим прошлым! Никак оно не желает превращаться в прах.
Поверх плиты лежал большой замысловатый венок. Розы, гладиолусы и ярды лент. Венок почившему герою. Он не выдержал и ногой смахнул его с плиты. Затем презрительно прошелся по нему, сминая каблуками беззащитные лепестки.
«Предков не разжалобишь, Джек. Их тени будут преследовать тебя».
С его предками все именно так и было.
На улице Эте он подозвал такси, выудил бумажку с адресом, на полузабытом французском назвал кафе на левом берегу. Откинулся на сиденье и стал смотреть, как мелькают мимо темные неоновые вывески. «XXX, Le Filles!», «Les Sexy». Странно видеть всю эту грязь у подножия холма, чье название переводится как «гора мучеников». На Монмартре погибали святые. На этом холме в тысяча пятьсот тридцать четвертом году было основано Общество Иисуса[106].
Автомобиль продвигался вперед шумными рывками, которые перемежались торможениями, грозившими сломать шею. Разноголосица гудков, обмен изощренными оскорблениями. Затем такси пронеслось по площади Вандом мимо отеля «Риц», где разместили их делегацию. Тахион вжался поглубже в сиденье, хотя маловероятно было, чтобы его заметили. Они все ему надоели! Сара, молчаливая, гибкая и скрытная, как мангуст. После Сирии она изменилась, но отказывалась доверить ему причину. Соколица, выставляющая напоказ свою беременность, не желающая признавать, что она может не выйти победительницей из схватки с вероятностями. Мистраль, юная и прекрасная. Она проявила понимание и такт и никому не сказала о его постыдной тайне. Фантазия, лукавая и насмешливая. А вот она… Кровь бросилась ему в лицо. Теперь его унизительное состояние стало достоянием общественности, ему перемывали кости и обсуждали – и сочувственно, и насмешливо. Тахион сжал записку. Хоть одной женщине он сможет смотреть в глаза без смущения. Одной из теней прошлого, но сейчас он рад ей больше, чем тем, кто принадлежит к настоящему.
Она выбрала кафе на бульваре Сен-Мишель в сердце Латинского квартала. Тамошняя публика никогда не жаловала буржуазию. Интересно, Данель до сих пор придерживается таких же взглядов? Или годы все же притушили ее революционный пыл? Остается только надеяться, что они не притушили ее пыл во всех прочих областях. Потом он вспомнил – и снова поник.
Что ж, если он больше не в состоянии предаваться страсти, то может предаваться хотя бы воспоминаниям.
Ей было девятнадцать, когда он встретил ее в августе тысяча девятьсот пятидесятого. Студентка Сорбонны, специализирующаяся на политической философии, сексе и революции. Данель с жаром взялась утешать раздавленную жертву капиталистической охоты на ведьм, новомодную игрушку французских «левых» интеллектуалов. Она страшно гордилась его страданиями.
Данель использовала его. Он, впрочем, тоже. Как заслон, как буфер между ним и болью памяти. Он топил себя в распутстве и в вине. Сидел в обнимку с бутылкой в роскошной квартире Лены Гольдони на Елисейских Полях, слушая пламенные революционные речи. Сами речи интересовали его куда меньше, чем тот огонь, который в них звучал. Ярко-алые ногти смыкались с красной раной рта – Дани неумело затягивалась убийственно крепким «Голуазом». Черные волосы, гладкие, словно эбеновый шлем, покрывающий маленькую головку. Роскошная грудь, рвущая чересчур тесный свитер, и короткая юбка, время от времени на миг ослепляющая его зрелищем бледных ляжек.
Господи, как они трахались! Интересно, они испытывали тогда хоть какие-нибудь чувства или просто – из любви к процессу? Наверное, все-таки испытывали, потому что она стала одной из последних, кто поставил на нем крест и бросил его. Дани даже проводила его в тот стылый январский день. Тогда у него еще оставался багаж и подобие достоинства. На платформе вокзала Монпарнас женщина сунула ему деньги и бутылку коньяка. Он не отказался. Коньяк был слишком желанным, а деньги означали – можно купить следующую бутылку.
В тысяча девятьсот пятьдесят третьем он позвонил Дани, когда проиграл очередную бесплодную битву за визу с германскими властями, которые вышвырнули его обратно во Францию. Он звонил в надежде на еще одну бутылку коньяка, еще одну подачку, еще один тур исступленного секса. Но ему ответил мужской голос, а на заднем плане слышался детский плач, так что, когда она наконец подошла к телефону, объяснение было предельно ясным. «Поцелуй меня в задницу, Тахион». Хихикая, он сказал, что еще не забыл, как ей это нравилось. Нелюбезные гудки в ответ.
Потом в холодном парке в Нейли он прочитал в газете о смерти Блайз, и все перестало быть важным.
И все-таки сейчас, когда их делегация прибыла в Париж, Дани дала о себе знать. Запиской, которую он нашел в своей почтовой ячейке в «Рице». Свидание в тот час, когда серебристо-серое парижское небо начинает розоветь, а Эйфелева башня становится паутинкой искристых огоньков. Возможно, он все-таки был ей небезразличен?..
«Дом» оказался типичным парижским кафе для рабочих. Крошечные столики, кое-как втиснутые на тротуар, яркие голубые и белые зонтики, сбившиеся с ног хмурые официанты в не слишком чистых белых куртках. Запах кофе и grillade[107]. Тахион оглядел немногочисленных клиентов. Для Парижа время было еще раннее. Дымно – бр-р. Его взгляд задержался на расплывшейся тетке в порыжевшем черном пальто. Испитое лицо застыло в напряженном внимании, и…
«Боже правый, неужели это… НЕ-ЕТ!»
– Bon soir[108], Тахион.
– Данель, – выдавил он еле слышно и ухватился за спинку стула.
Она загадочно улыбнулась, пригубила чашку с кофе, раздавила сигарету в грязной пепельнице, прикурила следующую, откинулась на спинку стула в жуткой пародии на собственную когда-то соблазнительную грацию и оглядела его сквозь поднимающийся дым.
– Ты не изменился.
Женщина печально рассмеялась.
– Что, трудновато ответить так же? Разумеется, я изменилась – тридцать шесть лет прошло.
Тридцать шесть лет. Блайз сейчас было бы семьдесят пять.
Разумом он смирился с прискорбной быстротечностью их жизней. Но никогда еще в лоб не сталкивался с ней. Блайз давно умерла. Брауна годы не брали. О Дэвиде не было ни слуху ни духу, так что он, как и Блайз, оставался в его памяти молодым и очаровательным. А из всех его новых друзей лишь Хирам только входил в неуютную пору среднего возраста. Марк – совсем еще дитя. И все же сорок лет назад именно отец Марка конфисковал корабль Тахиона. А самого Марка еще даже не было на свете!
Стул оказался очень кстати.
– Данель, – повторил он снова.
– Не поцелуешь меня, Тахи, как в былые времена?
Под выцветшими глазами набрякли тяжелые желтоватые мешки. Сухие седые космы собраны в неряшливый узел, губы окружены сеткой глубоких морщин, в которых, словно кровь, запеклась растекшаяся помада. Она склонилась ближе, обдав его волной несвежего дыхания – крепкий табак, дешевое вино, кофе и испорченные зубы.