Дерущихся было вровень. Однако мало-помалу верх стали брать монастырские. Видя, что дело принимает плохой оборот, кое-кто из них успел все-таки выхватить нож или саблю, и теперь мужикам пришлось туго. Истошно закричав, повалился на колени, сжимая разрубленную голову, нескладный Васька Немытый.
Охнув, отбежал в сторону и рухнул на траву, держась за проткнутый бок, Фрол Исаев.
Федор еле увернулся от сабельного удара, но ему подставили ногу, и он упал, успев заметить, как опять взвилась над ним губительная сталь.
Марфа, мать Федора, прибежала к колодцу вместе со всеми бабами и с самого начала жалась, как все, к избе Антипа, утешая проснувшегося и ревущего Ванятку, загораживая и успокаивая плачущую Анисью.
Все дрожало в старухе. Глаза, остекленев, искали в куче дерущихся розовую рубаху Федора.
— Сынок, сынок… — шептала она.
Когда же монастырские насели, а на Федора замахнулись саблей, когда она увидела кровь, в ней поднялось что-то властное, горячее и, сунув Ванятку обомлевшей Анисье, она выдернула кол из Архиповой изгороди, выпрямилась и пошла на дерущихся, неуклюже, вразвалку ступая больными ногами, похожая на разъяренную медведицу, спасающую своих сосунков.
— Бей, бабы, бей их! — услышала Анисья и не сразу поняла, что это голос свекрови, так звонок и силен был он.
Словно кто толкнул в спину княтинских баб, потерянно жавшихся к плетню. С криком, со всхлипами, хватая все, что подвернулось под руку, бросились они на монастырских.
Марфа подоспела вовремя. Ратник не смог ударить второй раз. Собрав все силы, она встала перед ворогом и молча, гневно глядя в его заметавшиеся глаза, ударила колом… Монастырские дрогнули. Кто-то из них метнулся к коню, но едва сунул ногу в стремя, как десяток рук опрокинули его, и испуганный конь, визжа, помчался прочь, волоча за собой сбитого ратника. Кто-то из них кружил вокруг колодезного сруба, спасаясь от разъяренной жены Васьки Немытого, завладевшей шестопером. Кто-то пополз прочь, вопя о милости…
И вдруг раздался высокий, тревожный мальчишеский голос:
— Еще едут!
Голос этот услышали все. Мужики словно оцепенели, а монастырские ободрились. Из лугов, погоняя коней, скакали люди. Нет, это не княтинцам шла подмога. То скакали монастырские, отряженные ловить крестьянских коней и теперь спешившие на крики…
Заслоняя Федора, Марфа взмолилась:
— Беги!
Монастырский ратник ударил ее в лицо, старуха осела. И в тот же миг Федор опять ринулся вперед, вырвал у обидчика ослоп[31], взмахнул им. Ратник ткнулся Лисице в ноги.
— Земли захотели?! Земли?! — обезумев, кричал Лисица. — Ешьте ее! Ешьте!
Давая выход ненависти, он бил, бил, бил, не замечая уже, сколько вокруг своих, сколько чужих, окровавленный, в развевающихся лохмотьях розовой рубахи, бил до тех пор, пока не остался один, пока не ударили в спину копьем и он снова не упал, задыхаясь под грудой навалившихся тел…
Всех оставшихся в живых монастырские связали, покидали в канаву.
Тиун, исчезнувший в схватке, снова вылез на свет. Шапку он потерял, один глаз у него заплыл, кафтан висел клочьями, вся грудь была в зелени угодил в коровью лепешку. От вони, от побоев тиуна мутило. Его бы воля перебил бы всех! Но игумен наказ дал строгий: без крайней нужды крови не проливать. Теперь этой нужды не было… Тиун скрипнул зубами, сплюнул. Слюна была соленая, красная. Игумену бы так! Сам ожесточился бы, а ты не смей! В случае чего — Перфилий открестится, а тиуна головой выдаст.
Тиун обвел взглядом побоище. Наткнулся на Антипа, на Анисью, в которой, признал жену Лисицы.
— Пороть! — взвыл тиун. — Всех пороть!
Анисья вырывалась, кричала. У нее выхватили Ванятку, швырнули в сторону, как щенка. Кто-то, гогоча, уселся ей на голову, притиснул лицом к земле, кто-то задрал подол… Ременная плеть врезалась в мягкое женское, тело, дернулась, сдирая кожу… Пороли нещадно. Всех подряд. Подвернулась двенадцатилетняя дочь Фрола Исаева, причитавшая над отцом, избили и ее. Не пожалели старух. Марфу истязали, пока не обмерла. У бесчувственного Федора спустили всю кожу со спины: потом почует…
Из домов повытаскивали все, что нашли доброго: и шубы, и сбрую, и бабьи уборы, и сапоги; даже непропеченный хлеб и то тащили.
Торопливо, как воры, нагрузили княтинские же телеги, вывели скот, погнали прочь.
Тиун с пятком ратников уходил последним. Своими руками таскал сухую, скрипучую солому, наваливал в избах на пол, выгребал из печей уголья и кидал в желтые вороха…
Уже сидя в седле, оглядел еще раз улицу. Все десять княтинских изб жарко занимались.
Тогда тиун подобрал поводья и, неуклюже подпрыгивая, затрусил в поле. Деревенька, намозолившая глаза игумену, исчезала…
Из-за леса выкатилось солнце, яркое, теплое. Анисья утром угадала: день опять выдался хороший, как раз на жнитво.
— Дым!
Сидевший на парусе Копылов изогнулся, завалился на правый борт ладьи, чтоб лучше видеть.
Услышав его голос, Афанасий Никитин поднял голову, оторвался от дум. Иван Лапшев ничего не почуял: спал на дне, укрывшись дерюжкой. Бронник, устроившийся на носу, лицом к парусу, оборвал песню, которую затянул было тоненьким, каким-то бабьим голосом. Его пение всегда смешило, особенно тех, кто знал басовитый, грубый голос Ильи.
Микешин, копошившийся в сундучке, стал на четвереньки, завертел головой:
— Где? Где?
Они плыли уже третий час. Давно скрылись из глаз волоки, крепостные стены, золоченый купол Спасского храма. По обе стороны ладьи бежали безлюдные, с редкими деревеньками берега. Там вплотную к реке придвигался бор, там, на многие гоны, угадывались по туману луга. Присев на корточки, прибрежный ивнячок пускал по Волге листки-кораблики. На перекатах сверкали скользкие голыши…
Как только сели в ладью, разместились меж мешков и коробов, оттолкнулись багром от позеленевшего причала, душу Никитина охватило знакомое волнующее чувство дороги, где грусть расставания мирно уживается с радостью надежд, когда и жаль чего-то, и весело, и задумываешься над прожитым, и тянет вдаль, одолевает жажда изведать неизведанное. Кажется, там, за кромкой леса, за синим горизонтом, и таится твое еще не пойманное счастье. Кажется, оставляешь позади не только заросли ивняка и широкие плесы, а все неудачи, все беды свои, а впереди — бесконечная, светлая, радостная жизнь! Протяни руку — и вот она, бери!
Провожавших было немного: Кашин, все время хлопотавший, чтоб короб с мехами поставили бережней, не подмочили, заплаканные жены Копылова и Ильи Козлова, старый Лапшев, уже успевший опохмелиться и целовавший всех по нескольку раз, да угрюмого вида мужик, дальний родственник Микешина, притащивший его пожитки. Пришел и Иона. Он робко держался в сторонке, боясь помешать в суете. Как-то так вышло, что Никитин не успел обняться с ним, вспомнил о старике, когда отвалили. Он помахал Ионе шапкой. Лицо одиноко стоявшего дьячка просветлело, он быстро-быстро закивал Никитину, закрестил его… Никитин досадовал на себя — обидел старика, а он ведь был на пристани единственным близким ему человеком.
Полулежа на корме, Никитин вспоминал об Олене, мысли, причудливо сплетаясь, навеяли облик матери… Вот не дожила, бедная, до хороших его дней. Вернется он, обновит дом, накупит узорочья, дорогой посуды, заживет ладом с молодой женой, а мать не порадуется. С отцом радости видала мало, а до сыновьего счастья не дожила… Всплыли картины прошлого. Мать все боится, чтоб сын не зашибся, не утонул в Волге. Потом допоздна не спит, ожидая его с гуляний. Плачет, когда первый раз пришел пьяным… Она вечно в хлопотах, в заботах, все печется о нем, а он и не думает о ней. В последние годы, больная, она одиноко лежит в темном чуланчике, а у него все дела, дела… Нет, никакими богатствами долг матери не заплатишь!
А берега бегут, бегут. Дорога началась, и в Твери ждет Олена, хочется счастья с ней… Удача будет, будет! Вот бронник поет, Микешин в сундучке роется — значит, плывут? Ну, значит, и удачи добьются!
От этих радостных, уверенных мыслей и оторвал Никитина голос Сереги.
Действительно, по правой руке впереди поднимался густой дым.
Микешин испуганно повернулся к Никитину:
— Не татары ли? А?
— Какие тут татары! — ответил Никитин. — О них давно бы слышно было. Чай, орда не иголка…
— Может, пожар? — кинул Серега через плечо.
— Дыму-то больно много. Если только целая деревня занялась…
Все вглядывались в правый берег. Солнце уже взошло, туман оседал, разрывался, ладья бежала быстро, и перед купцами все явственней выступал окутанный дымом бугор на берегу.
— Монастырь Ипатьевский? Нет, он дале… Какая же это деревня-то? вслух рассуждал Никитин.
Он окинул взглядом берега, припоминая что-то. Вот оползень, напротив камыши, а еще дальше — три причудливо сросшиеся сосны…
— А ведь это Княтино, ребята! — вспомнил Никитин. — Ну, верно, Княтино и есть. Я тут года три назад заночевал, когда из Нижнего подымался.
— И чего такой пожар? Ишь, всю деревню охватило! — повел рукой Копылов.
— Эна! — засмеялся Микешин. — О прошлое лето вся Москва чуть не выгорела, а тут — Княтино. Много ль им надо?
Окутанный дымом бугор все приближался. Уже можно было различить крайнюю избу, сквозь стропила которой вымахивало пламя.
— Смотри! Скот гонят! — показал бронник. — Да спешат-то!
По-над берегом, верно, гнали прочь от деревни, в сторону монастыря, скот. Маленькие издали человечки на конях метались вокруг скотины, заезжая слева и справа, размахивали руками, видно били плетями. Человечков было много.
— Чудно! — протянул Копылов. — Что ж они дома-то не спасают?
— Да, чего-то тут не так, — согласился Никитин. — Ведь я знаю — в Княтине дворов десять, стало быть вокруг скота — почти вся деревня… А ну-ка, Серега, убирай парус. Надо узнать…
— Пристать хочешь? — напугался Микешин. — Зачем? Проскочить бы скорей.
— Куда проскочить? — нахмурился Никитин. — А если, верно, татары набрели? Тогда в Тверь надо весть посылать…