Все это пестрело, сверкало, било в глаза и стоило так дорого, что у жадного Микешина мутнел взор.
И даже какая-нибудь рогожка, небрежно содранная с тючка генуэзца и брошенная на заплеванную землю, здесь волновала, как случайная частица неведомого края, манящего загадочной, непонятной жизнью.
Но еще интересней, чем амфоры, чем наборные, с золотыми украшениями сбруи, чем агатовые и опаловые стекла с наваренными человеческими рожами и звериными мордами, чем сверкающие клинки и лезвия кинжалов с фигурными рукоятками, были здесь, на базаре, люди.
Тут засаленный халат татарина-лошадника равнодушно задевал, грязной полой за пурпурный плащ венецианца, рыжий колпак новгородца нырял в кучке персидских чалм, баранья шуба спорила до хрипоты с бархатным беретом, крашеная восточная борода таинственно шепталась с черным монашеским клобуком.
О чем шептались они? Поди-ка, услышь среди визга разгоряченных барышниками коней, ора лотошников, воплей зазывал, божбы и ругани, стука, звяка, бряка, громыхания и толчеи разноязыкого человеческого моря!
По базару волнами катились слухи. Тут знали и про вкусы младшей жены казанского хана, и про погоду в Ширазе, и про пиратский набег генуэзцев на Босфор, и про строительные замыслы московского князя, и про последний крик на новгородском вече. Все это взвешивалось, учитывалось и то поднимало, то сбивало цены, то разрушало, то устраивало новые сделки, а иной раз хоронило старые и создавало новые благополучия.
Афанасий Никитин чувствовал себя в этой сумятице как путник, долго пробиравшийся буреломом и, наконец, вышедший на край леса, откуда открывается ему широкий простор.
Однако в торг он не вступал и приносил с базара только наблюдения и открытия. Харитоньев собрался покупать коня. Они пошли вместе. Конские торги велись в самом конце базара, недалеко от Волги, на огромном ровном лугу. Никитин покупал бывало лошадей, но всех тонкостей этого дела не знал, пользовался обычно чьим-нибудь советом. Харитоньев, напротив, слыл знатоком. Афанасий с любопытством слушал его объяснения. Цепкая память его сразу схватывала, как определить, молод ли конь, не опоен ли, не слеп ли, доброго ли он нрава…
— Ты не гляди, что лошадь так и ходит, кренделя ногами выделывает, самодовольно поучал Харитоньев. — Это, брат, ее напоить чем-нибудь могли. Не-ет! Коня покупать — пуд соли съесть надо. Во все вникай… Вот смотри, как я делать буду.
Самодовольный голос Харитоньева немного злил, но Никитин терпел: "Пусть его! Зато наука. Авось пригодится".
Молодой татарин держал под уздцы нетерпеливо дрожащего гнедого жеребца. Афанасию глянулись налитый кровью глаз, крутая шея, светлый навис[34] животного.
Он подтолкнул Харитоньева. Тот отрицательно помотал головой:
— Мне под седло не надобно. Я не ратник.
Но Афанасий все же упросил осмотреть коня. Харитоньев со спокойным лицом прошел мимо, словно нехотя остановился, оглянулся, сделал вид, что колеблется, махнул рукой и окликнул татарина:
— Не дюже старый-то?
— Зачем старый? Нэ выдышь — чэтыре лэта жэрэбэц!
Харитоньев обошел коня слева, справа, поморщился, похлопал его по лоснящемуся крупу.
— Чего хочешь?
— Ты смотри! — крикнул татарин. — Зачэм цену спросил, если нэ видел? Смотри! Он сам скажет!
— Да вижу… — протянул Харитоньев. — Вижу… Бабки-то раздуты.
— Врэшь!
— Чего врешь! И зубы небось подпилил.
— Смотри зубы! — рассердился продавец. — На, смотри! — Он задрал морду коня, поднял ему губу, раздвинул челюсть. — Как у дэвки молодой зубы! Бэри рукой, трогай, ну?!
Вокруг сразу собралась кучка любопытных. Харитоньев, засучив рукава, слазил коню в рот, чего-то там пощупал, потом вытер руки о полу, подул зачем-то коню в ноздри, поочередно поднял и осмотрел все четыре копыта, пощупал суставы коня, даже помял репицу и отвернул махалки.
Татарин сердито и насмешливо следил за ним. Любопытные притиснулись к Харитоньеву. Никитин ждал, что Харитоньев посмеется над татарином, но тот неожиданно серьезно сказал:
— Хорош фарь![35]
Татарин победно задрал голову в малахае.
— Правду сказал! Ну, бэри! Раз коня лубышь, понимаешь — бэри! Дэшево отдам!
Он назвал цену. Харитоньев вздохнул:
— Нет, не могу.
— Что? Дорого?! Дорого, скажи?!
— Не дорого, дешево берешь. Только таких денег нет.
— Зачэм тогда голову мутил, конь мучал?! У, кучук итэ![36] — стал браниться татарин.
Харитоньев, мигнув Никитину, стал отходить, с сожалением разводя руками. Из-за спин любопытных к татарину сунулся какой-то малый в желтом колпаке.
— Верно так хорош конь? — спросил Никитин, когда они с Харитоньевым отошли.
— Ничего, — усмехнулся тот. — Ноги задние изогнуты. Саблист, значит. Той цены давать нельзя.
— А ты сказал — дешево!
— Колпак желтый видал? — спросил Харитоньев. — Ему говорил. Этот дурак для бояр коней скупает. Не понимает ничего, а лезет. Ну-к, пусть купит. Боярских денег-то мне не жалко!
Посмеялись.
Сами они купили неказистого, но сильного меринка, и, покупая его, Харитоньев доверил Никитину осмотреть лошадь. Афанасий верно определил и возраст меринка и его недостаток — сырость.
— Ну! — удивился Харитоньев. — Можно подумать, ты в Орде рос!
Афанасий был доволен.
Ивана Лапшева все тянуло в церкви — рассматривал иконы, литые сосуды, стенную роспись. Никитин выбрал время, свел его в лавки с разными заморскими штуковинами.
У Ивана разбежались глаза при виде узорных стекол, чудных фигурок, расписанных блюд.
В одной из лавок худощавый хозяин-генуэзец улыбнулся тому, как бережно касался Иван пальцами его товаров, как глядел на них, словно хотел вобрать в себя каждую краску, каждый завиток искусно сделанной посуды, ярких полотен.
— Брат? — спросил генуэзец у Никитина, кивая на Ивана.
— Брат, брат! — пошутил тот, похлопывая смутившегося Ивана по плечу.
Разговаривали они на невероятном жаргоне, возникшем где-то на торговых путях Каспия и Черноморья, смешавшем в одну кучу русские, татарские, итальянские и персидские слова, — на том странном языке, который знал всякий мало-мальски опытный купец.
Генуэзец позвал тверичей в каморку. Присев на корточки, отчего на длинных ногах его вздулись икры, а в коленях хрустнуло, генуэзец достал из ларя вещицу, осторожно развернул ее. Оказалось, это медная солонка, правда, резанная очень умело: большой лебедь раскидывал крылья над нагой женкой.
Никитин покосился на Ивана и удивился. Рот у парня открылся, щеки горели. Генуэзец бережно подал солонку молодому купцу. Иван медленно повернул ее в ладонях.
Никитин тоже вгляделся в солонку. Ничего не скажешь, баско смастерили, хотя такую срамоту на стол не поставишь.
Однако лицо Ивана сказало ему, что тот видит больше, чем сам Никитин.
— Испугал он ее, — смущенно шепнул Иван. — А сам, вишь ты, уверенный…
— Кто работал вещицу-то? — спросил Никитин.
— Большой мастер. Его убили.
— За что?
— Восстала чернь — мелкий, голодный люд Венеции, и он пошел с чернью.
— Против бояр ихних, что ли?
— Да, против знати.
Как-то по-новому увиделась Никитину солонка с надменным лебедем и поникшей женкой.
— Жаль молодца! — качнул он головой.
— Ему еще повезло! — с внезапной ненавистью в голосе ответил генуэзец. — Победители жалели, что не могли захватить его живым. Эти клятвопреступники и негодяи заперли бы мастера в башне под свинцовой крышей. Двадцатилетние, просидев в той башне год, становятся стариками!
Генуэзец немного остыл и, заворачивая солонку в бархат, спросил Ивана:
— Не чеканишь ли ты сам?
— Пишет! — сообщил Никитин.
— Иконы? Я видел работы вашего живописца Андрея Рублева. Но он не любит земли, он отрешился от нее. Его боги не знают человеческого горя… Ты тоже пишешь иконы?
Иван кивнул.
— Принеси их мне, покажи. Меня зовут Николо Пиччарди. Друзья думают, что я кое-что смыслю в резце и кисти.
В тот раз Никитин и Иванка так и ушли. Никитин объяснил спутнику, почему генуэзец ненавидит, венецианцев: они, слышь, всю торговлю морем перехватили, — посмеялся и забыл о Николо. Но тот через несколько дней сам нашел Афанасия на базаре, издали замахал ему, что-то гортанно крикнул.
Он продрался к Никитину сквозь толпу, чуть не потеряв берет, возбужденный, взъерошенный, как весенний воробей.
— Я видел иконы твоего брата! — кричал Николо. — Он еще младенец! Да, да, еще младенец в живописи! Но тот, кто видел его мадонну, влюбится в нее!
Это было так неожиданно, что Афанасий расхохотался.
— Ну, Никола! Хватил! В богоматерь… Влюбится… О господи!
Никитина разобрало, а иноземец захряс тонкими руками в воздухе, что-то обиженно залопотал.
Афанасий тронул Пиччарди за рукав:
— Извиняй смех мой. Чудно больно… Ладно! Понравилась икона, стало быть?
Генуэзец принялся хвалить Ивана, удивляться ему.
— Ему нужно учиться, учиться! — убежденно твердил он.
— В монастырь, стало быть, идти? — серьезно спросил Никитин.
— Почему в монастырь?
— Где ж еще иконы пишут да учатся?
Генуэзец сокрушенно задумался.
— Только не в монастырь! — сказал он. — Я знаю ваши монастыри и ваших монахов. Они высушат его талант, они сотрут со щек его мадонны румянец юности… Нет, не в монастырь!
Никитина задело то, как иноземец говорит о православной церкви.
— В монастырях наших вельми учены и мудры мужи есть! — сухо ответил он. — Праведны и суете мирской не потворцы.
Не удержавшись, он добавил:
— Что-то из Царьграда не к вам, а к нам, на Москву, святые отцы едут!
Генуэзец с сожалением поглядел на Афанасия, на Илью Козлова, подергал кружевной воротник, пробормотал что-то непонятное и пошел в сторону, нахлобучив берет.
Не утерпев, Афанасий вечером недружелюбно спросил Лапшева: