Афанасий Никитин, удерживая равновесие, стоял во весь рост, щурил светлые глаза, широко улыбался солнечным бликам на Волге, высокому небу, наплывающим борам, острому запаху смолы, идущему от бортов ладьи. Хотелось петь. Он оглянулся на ближнего мастерового, взмахнул рукой и бросил по ветру навстречу шуму близкого переката и всплескам сияющих струй:
Вылетал сокол над Волгой-рекой,
Над Волгой-рекой, кипучей водой!
Громом громыхнуло подхваченное:
По поднебесью плыл, по синему плыл,
Над лебедушкой над молодой кружил!
Лицо Никитина покраснело от усилия, на шее напряглись тугие жилы, в глазах заблестело озорство, он снова бросил:
Берегись, берегись, лебедушка!
И снова загремело:
Хоронись, хоронись, молодушка!
Летели брызги, подсвистывал ветер, рябили волны, и веселая песня взлетала и ныряла, как ладья на бегу.
Никитин пел, широко открывая рот, смеясь каждым мускулом лица, каждым движением рук, каждым покачиванием сильного тела. Он пел и смеялся, давая выход радости от хорошего утра, от легкого хода ладьи, от удачного сговора с богатеем Кашиным, от робких улыбок и пугливых взглядов кашинской дочери Олены, от возникшей у него снова веры в жизнь и удачу.
Давно не видели его таким веселым. Почитай, с самой весны, как вернулся откуда-то после двухлетней отлучки, ходил хмурым. Говорили разное, — добрые люди на враки горазды, — но правды никто не знал. Одно ясно было: купец обеднел. Об этом тоже немало судачили и злословили — никитинский род в посадской Твери считался не из последних.
А правда была горька и тяжка для Никитина, тяжелее, чем думали иные его недруги.
…Два года тому назад, едва сошел лед, Афанасий Никитин тронулся тремя ладьями на север. Многого ждал от этой поездки тверской гость, которому уже шел тридцать третий год. До сей поры вел он торги только с отцом, а покойный Петр Никитин с годами стал осторожен, в дальние края уже не хаживал и под угрозой лишения наследства и проклятия крепко держал в руках беспокойного, жадного до новизны сына.
— Помру, все тебе оставлю, тогда делай, как хоть! — твердо говорил старик. — А пока никуда не пущу. Стар я стал, чтоб сызнова добро наживать.
Сын молчал. Правда была на стороне отца. Знал Афанасий, каково приходится в дальней дороге. Хоть и сулит она большой барыш и поражает никогда не виданными красотами и чудесами, да зато грозит и разореньем, если не гибелью. Афанасий сам три раза ходил с отцом в чужие земли: раз в неметчину, раз в Сарай да раз за море, в славный Царьград. И все три раза бывал в опасности, дрался с лихими людьми, спасая товар и живот.
Но никакие угрозы не могли вытравить из его сердца смутной тяги к чему-то неизведанному. Не сиделось ему в родной Твери, где пришлось еще мальчиком, на одну из пасх, получить крепкую затрещину от боярина, под ногами которого сунулся было первым проскочить в храм; не сиделось в городе, где первую приглянувшуюся ему девушку сосватали за проезжего литовского богача; не сиделось в отцовском, не тобой устроенном доме, где истово молили бога наперед о здравии князя, а потом уж о своем собственном.
Рос Афанасий своевольным, на веру чужих речей не брал, людей богатых выше себя считать не желал.
— Афоня! — грозил отец. — Допляшешься! Опять ныне боярину не поклонился!
— Боярин! — насмешливо отвечал сын. — Свово имени написать не умеет.
— Не твово ума дело! Не гордись, что грамотен! Спустят шкуру-то со спины, забудешь, где юс, где глаголь.[7]
Правда отца была неоспорима. Шкуру спустить могли. Но брала обида за свою судьбу. Разве хуже он разжиревшего боярского сына, у которого и всей славы, что соболья шуба на плечах?
В Твери он ее найти не думал. Видел, что здесь богатеют, выходят в люди неправдою, а честному одно остается: весь век на других спину ломать. В неметчине было то же. Не лучше и в Царьграде. Блеск куполов святой Софии и величие статуи Юстиниана не затмили глаз Афанасию — разглядел, сколько нищих в несказанно богатом городе. Но почему-то верилось: есть земля, где неправды нету.
Жадно слушал он рассказы бывалых людей, сказы бродяг-нищих, песни калик. Все тосковали о лучшей жизни. Все искали ее и верили, что сыщется правда.
Однажды в Сарае Афанасий увидел дивные ткани. Про них сказали — из Индии. Тогда он вспомнил песню о славном купце Василии, ушедшем за чужие моря, в чудесную Индию, зажившем жизнью вольною.
Как-то особенно взволновался он, щупая тонкую, яркую материю.
А в Царьграде на рынке торговали пряностями. Цена — не подступись. Спросил — откуда? Ему ответили: "О! Из Индии…"
Из Индии! Он раздобыл у знакомого дьяка в Твери "Космографию" Индикоплова. Прочел не отрываясь.
Ученый грек писал чудеса, но по нему выходило, что Индия вправду есть. Чудищ полна и недостижима, но существует, и золото там на земле лежит, а народ его не ценит.
С тех пор неведомая Индия крепко запала в голову Афанасию.
После смерти родителя покоя он уже не знал. И тогда решил: сначала сходить в неметчину — дорога туда торная! — разжиться малость, а уж потом снаряжать караван на Хвалынь[8], за которой, как он слышал, и лежит где-то далеко-далеко загадочная индийская страна…
Три ладьи вел на север Никитин, накупив добра на все свои деньги.
На одной ладье вез он разные материи, вольячные[9] изделия и московские иконы, на двух — кожи и сало.
Сначала он думал расторговаться в Новгороде, но, приехав туда, изменил прежние наметки и пустился по Волхову через Ладогу, в Ригу, а оттуда — в Любек. Потянула его в дальнюю дорогу не только жажда наживы.
В Новгороде жил старый приятель отца Никитина, крепкий купец Данила Репьин. У него был сын Алексей, одногодок Афанасия. В прежние заезды в Новгород Афанасий близко сошелся с Алексеем.
Узнав у Данилы Репьина, что Алексей женился и поехал недавно от тестя в Ганзу, Афанасий Никитин и решил догнать его, побывать в неметчине да потом вместе и вернуться обратно.
Алексея Никитин догнал, но друг, в которого он беспредельно верил, стакнулся с ганзейскими купцами, помог им обмануть Афанасия.
Понеся убытки, Никитин бросился к Алексею, но того и след простыл.
Никитина словно оглушили. Страшная догадка сверкнула в его мозгу, но он отказывался верить ей, пока не добрался обратно до Новгорода и не увидел, как вздрогнул при встрече Алексей, начавший сразу что-то горячо говорить о своем спешном отъезде. Он плюнул под ноги вчерашнему другу и пошел прочь, унося в душе бурю.
"Сколько же? За сколько ты, Алешка, продал меня?" — с тоской думал Никитин, сжимая кулаки.
Не о потере денег, — хоть и это было тяжело, — скорбел Никитин. Оскорбил Алексей его самые теплые чувства. И Афанасию захотелось отомстить Алексею за надругательство. Он не мог доказать его вину. Да и кто в Новгороде счел бы Алексея бесчестным? Обхохотали бы, да и все.
Нет, жаловаться было бесполезно. Никитин решил мстить иначе. Репьины, он знал это, — скупали от посадника меха в Заволочье[10]. Вот здесь и можно было досадить им, да и потерянное вернуть.
Накупив железных изделий, Афанасий тайком пошел к Онежскому озеру, оттуда по Сухоне через вологодские дебри к Великому Устюгу, по Северной Двине и Вычегде в печорские богатые земли. Все шло удачно. Он не начинал мены, пока не добрался до глухих мест, а там быстро пошел обратно, вырывая из-под носа у новгородцев лучшие меха, давая свою цену. Новгородцы брали за топор столько соболей, сколько пролезало шкурок в отверстие для топорища. Афанасий же давал иногда и по два топора, судя по меху. Забитые охотники-туземцы везли к нему свою добычу за пятьдесят верст, а те, у кого он уже не мог ничего взять, прятали мех до будущего года, когда обещал вернуться добрый купец.
Скоро в санях Никитина плотно лежали тючки с драгоценными собольими шкурками.
Но слух о щедром тверитянине катился не только по охотничьим стойбищам, дошел он и до сторожевых новгородских городков. Приказчики Репьиных, Борецких и других посадских богатеев всполошились. По исконным новгородским владениям шел чужак! Его велено было схватить. Афанасий знал, чем грозит ему встреча с новгородцами, никому не позволявшими ходить в эти края. Он шел скрытно, но как он ни таился — дороги были известны, и вьюжной февральской ночью, уже на пути к Вологде, Никитин увидел стражу. Его били сапогами и рукоятками сабель, выламывали руки, требуя назвать имена сообщников и охотников, с которыми вел торг. Он молчал. Ему удалось спастись чудом, бежав из-под стражи с помощью крестьян-возчиков.
Больше недели пробирался он без дорог дремучими лесами. Ночевал в снегу. Ел сырое мясо птиц, которых бил из самодельного лука.
Выйдя к деревеньке из трех дворов, зимой отрезанной от всего мира, он походил на скелет. И лишь поздней весной, поправившись, он смог тронуться в Тверь.
Тогда-то и произошел у него первый недобрый разговор с Кашиным.
Никитин вернулся обобранный. Задумчиво и недобро глядел он вокруг, что-то вынашивая в сердце. Стал еще более дерзок на язык.
А дела шли худо: еле-еле хватило средств начать кое-какую торговлишку в мясных рядах. В Твери на него показывали пальцами. За глаза посмеивались, но на улице уступали дорогу. Боялись. Такой все может! Нечистая совесть вызывала этот страх. А он, казалось, ничего и не замечал. Жил уединенно, просиживал ночами над священным писанием и мирскими книгами, на пиры и в гости не жаловал. Один дьяк Иона, старый учитель Афанасия, знал его думы и чаяния.
Мысли эти были дерзкие, чаяния — несбыточные. Дьяка они удручали.
— Господи! — вздыхал Иона. — Не доведут тебя до добра сии рассуждения. Живи просто.