Твои ровесники — страница 11 из 39

— Ладно, — пробурчал Климка. — Ольку отрывать от школы жалко, да и не справиться ей, пилу не сможет дергать: сосны толстые. Мамка, ты как?

— Пойду. В контору другую возьмут, безработных женщин много.

Климка с матерью поселились в шалаше возле угольных ям.

— К первому снегу поеду на отцову могилу, — говорил он.

— Поезжай, поезжай, крест здесь сделай, — хрипел дед.

— Крест там сделаю, зачем его везти за пятьдесят верст?

— Здесь, здесь и освяти его, окропи святой водой.

А Климка давно уже условился с Олькой, что поставит на отцовской могиле не крест, а просто камень и напишет на нем… Не придумали еще ребята слов, которые напишут, ну да придумают. Олька в школе зачислилась в пионерки, и она согласна с Климкой, что надо отцу поставить просто камень.

Ночью ребята шептались:

— Оль, Олька, как же быть, дед без креста не пустит нас, заставит взять.

— И возьмем, и освятим, только не поставим… Скажем, что поставили, а выбросим или отдадим кому-нибудь.

На том и уговорились.

Сделал столяр отцу большой березовый крест и выжег на нем слова:

Здесь покоится тело раба божия
Матвея Стратоновича Кустова,
убитого на поле брани
в 1920 году от Рождества
Господа Нашего Иисуса Христа.
Да почиет прах его в мире.

Носили этот крест мать и Стратон в церковь на освящение. Климка не пошел, он сказал, что много дел с ямой. Олька убежала в школу и вернулась поздно, когда крест уже был освящен и унесен домой.

По первому санному пути поехали Климка и Олька к отцу на могилу. Мать осталась дома, дедушка Стратон вовсе захирел, за ним нужен был уход. Крест лежал в санях под соломой.

— Выбросим его? — спрашивала Олька.

— Найдут, пойдет слух, узнает дед… дальше отъедем, тогда…

— Я вот что думаю: поставим крест на могиле, пусть будет он от дедушки, а от нас и от мамани камень, — придумала Олька.

На братской могиле лежал большой камень-валун, и на нем высечено:

Борцам,
погибшим за пролетарскую революцию
и свободу трудящихся,
от рабочих масс Урала.

Ребята нашли подходящий камень, за три рубля каменотес из соседней деревни высек на нем слова:

Матвею Кустову,
убитому колчацкими бандитами,
от его детей и жены.

И камень этот поставили рядом с валуном, а крест в стороне, и на нем еще приписали:

Крест от дедушки Стратона.

Приехали ребята домой. Встретила их мать шепотом:

— Дедушка при смерти, тише входите.

Вошли тихо, но дед почуял и позвал обоих к себе:

— Поставили?

— Поставили.

— Слава те… Могу теперь умереть… — И ночью умер.

Всю зиму Климка прожил у своих угольных ям в маленькой землянке. Мать на ночь ездила в завод, где жила Олька и стояла корова. Климка за ночь просыпался раза по два, по три и обходил ямы. Злые, враждебные огни редко пробивались наверх, был у Климки теперь хороший помощник, который помогал тушить их, — это снег.

* * *

С гордо поднятой головой расхаживает Климка по заводу, как доменщик. Эти рослые, сильные, опаленные пламенем люди, одетые в брезент, точно в броню, считаются в заводе главными и держатся смело, уверенно, спокойно. Как равный, Климка угощает доменщиков папиросами, а иногда сам просит закурить. Закурив, начинает серьезный, взрослый разговор, начинает всегда одинаково:

— Как поживает, порабатывает наша Домна Терентьевна?

Так рабочие окрестили свою доменную печь. Он держит себя везде, во всем на равной ноге с доменщиками. И в походке, и на лице у него как бы написано: «Я тоже доменщик».

Иногда случается, скажут ему кто из ехидства, кто по зависти:

— Угольщик ты, а не доменщик. У тебя с доменщиками одна копоть общая.

— Нет, не одна копоть. Мой уголь не в самовар идет, а в домну. Без него не расшевелить Домну Терентьевну, — отрежет ехидникам Климка. И получается, что он тоже доменщик, и среди них занимает не последнее место.

Василий Коньяков

ДИМКА И ЖУРАВЛЕВ

Когда последний отзвук его голоса тихо замер над прекрасной рекой Истрой, я сказал:

— Папа, это хорошая песня, но ведь это же не солдатская.

Он нахмурился:

— Как не солдатская? Очень даже солдатская! Ну, вот…

Из А. Гайдара.

Как он мог забыть? Вчера загадал сходить за удилищем в согру — на реке тальниковые, короткие, а в согре, между кочками, недавно видел тонкие березки с коричневой кожицей. Ветки на них только на вершине. Такие удилища до середины Ини достанут.

Димка весь день строил самокат. От березы отпиливал большие, тяжелые с бледными кольцами колеса — на жаре от них ладошкам прохладно.

Крепил коленчатую ось скобками. Катался на самокате в ограде. И вот… вспомнил.

Отрезал от булки горбушку, нашел складничок и выскочил на улицу.

Подходили сумерки. Луна еще где-то далеко, за лесом. Димка знал, как она появляется. Небо, и все в деревне, уже ждало ее.

Димка мысленно проследил, как он перебежит дорогу, у школы завернет за угол огорода. Спуск к согре вниз по тропке в траве мимо зарослей репейника с молодой крапивой.

В самом низу у кочек, за непролазным камышом и дудками, высокий частокол березок.

Димка согнет стволик одной березки у самого комелька, резанет по горбику, березка и обмякнет. Останется только ее жилки дополоснуть. И с нею по просеке в камышах — на гору.

Но Димка не сходит с крыльца. За низкой далью согры в осветленном небе показался горячий краешек луны, и сразу на мгновение на землю свалились сумерки. Луна росла, тек по согре свет. Димка знал, что еще не спит деревня, но не было в ней ни звука, ни движения — оцепенение. Димку притягивала безбрежность согры. За серебристыми кустами и крышами колхозных амбаров согра сияла оранжевой дымкой.

Димка что-то ждал, что-то предчувствовал.

И тогда в тишине над деревней раздался он, этот хохот. За лето уже второй раз. Именно в это время между вечером и ночью.

— Б-гы, — неожиданно начинал кто-то в согре бараньим блеянием. Голос нарастал, доходил до громкой человеческой радости.

— Ха-ха-ха-ха, — падало на всю деревню раскатистое и жуткое. Ликовал хохот, замирал мгновенно и… слушал темноту. Казалось, он был везде, был вещным, и тишине после него не хотелось доверять.

Минут через десять хохот в согре опять повторился.

Матери все не было — она доярка на МТФ. У Димки сжималось сердце и становилось холодно голове.

Он вспомнил, что уже темно в сенцах, а через них нужно проходить. Там прорези в стенах светятся глазами.

Димка не может уяснить для себя, чего он боится в темноте. Если представить четко виденные лицо с полузакрытыми глазами и застывшие руки покойника, страх уменьшается. А неопределенность темноты полна страха.

Когда Димка переживал вечер и этот хохот из-под горы, на дороге раздался топот коней, мальчишечья ругань и хлесткие удары бича.

— Куда, куда, падла!

В темноте по краю неба, мимо кольев, носилась фигурка верхового.

— Куда! — кричал Журавлев, сбивая коня с бега, запрокидывая ему голову, накренясь, хлестал бичом по траве, перехватывал лошадей.

И топот уносился в переулок за огороды.

Раньше, до войны, мужики после работы лошадей на луга отводили. А бабы распрягут кое-как и тут же на дороге бросят. Журавлев верхом их собирает. Сейчас погонит пасти в ночь. Один.

Димка садится на крыльцо.

А ведь Журавлев весной с ним в четвертом классе учился.

* * *

Анна Ефимовна объясняет задачу. Журавлев ее не слышит. Журавлев смотрит на картину над классной доской: «Сибирская тайга». Деревья в снегу. Охотник в желтом полушубке целится вверх в черную птицу на ветке, и рядом рыжая собака с открытым ртом подняла морду.

«Попадет или не попадет?» — всегда думает Журавлев.

Все ему кажется, что ствол ружья чуть-чуть выше птицы поднят. А далеко в глубине леса золотые стволы деревьев. Охотник прошел, а следов нет: все белый снег и снег. Наверно, до пояса. Ни разу такого леса Журавлев не видел, а тоже в Сибири живет.

Он лег подбородком на руку. Вторая рука на тетради. Мятый рукав рубашки задрался, и сразу видно, что Журавлев снегом умывается, — ладошка чистая, а выше темная полоса в заветренных цыпках. Поэтому у него всегда и тетрадки грязные.

Его сосед Сережка Грудцын крадучись достает из кармана кружочки сушеных яблок и, прежде чем положить в рот, намеренно задевает Журавлева. Сережка размягчает яблоки во рту до резиновой мягкости, потом жует и проглатывает.

Журавлев не обращает на него внимания. Сережка нащупал в кармане самый большой кружок с завернутым ободком, протянул его под партой Журавлеву.

Журавлев давно хотел яблоки попробовать, они сухо и сладко пахли рядом, и намерился кружочек взять, но Сережка отдернул руку, положил кружочек в рот, по-улыбался и сжевал. Затронув Журавлева локтем, вытащил сморщенную, в глубоких складках грушу, протянул в сторону Журавлева, держит на весу.

Журавлев посмотрел Сережке в лицо, поднялся, взял с парты непроливашку и ткнул ею Сережке в губы. Тот хлюпнул и упал лицом в парту.

Анна Ефимовна остановилась, долго не могла выговорить слово.

— Это не Журавлев. Это садист. Ты… — от возмущения Анна Ефимовна забыла все слова. — Ты не человек! Ты чурка, — сказала она, — чурка с… глазами.

И именно то, что он чурка и с глазами, больше всего поразило Журавлева.

— Сейчас же выйди! Выйди, Журавлев.