Твои ровесники — страница 16 из 39

А как отворачивать? Руль еще не придуман…

Димка садится на бревно.

Ленька не пришел. Вчера вместе с ним чистили наждаком грабельное колесо. До самого вечера. Ленька сильно старался. А когда увидел Журавлева верхом, чистить расхотел, убежал к другим ребятам.

Димка напился молока в погребе. После погребного холода солнце припекло, и свою ограду он увидел как бы заново: полынь у тына, между крученых корней полыни копошатся куры, мелкую траву и резную тень от плетня на ней.

Димка любит читать или лежать, раскрыв перед собой книгу, и думать.

Все, что он узнал из книг, над этим думали люди, в строчки внесли, а вот о том, что приходит к нему, никто не знает.

Димка думает, что существует еще жизнь за пределами реального, не обозначенная ничем, а возникающая случайно и неопределенно.

Никто не знает, как приходит солнце в его деревню.

Далеко за согрой, на пологом скате, деревня Портнягино. Там сплошная зыбкая зелень все лето, а осенью обозначится она желтыми лоскутами колхозных полей. Над ней полощутся дожди. И утрами поднимается оттуда мокрое солнце, смаргивая длинные лучи.

За рекой Червяковская гора. Ниточка дороги по ней и березовый лес. Над ним собираются тучи и ползут на Озерки. Чернеет лес. Березки запахивают белые ноги. Громыхает гром и катится к ним.

После гроз Червяковский лес четко виден; каждая его березка с расстеленной тенью на траве. Кажется, близко, а попробуй — дойди.

Надо спуститься от деревни под гору. Пройти мимо ветел, выросших из старых кольев. Дорогу пересечет исток, затрамбованный хворостом с просочившейся грязью.

Рядом озеро с иром и ракитником. За истоком дорога к Ине раздваивается: одна на Курейку, другая к Поварне на галечные перекаты. А за Иней над омутом ивы, смородиновые кусты и тополя. От реки Червяковская гора все еще далеко, только четче дорога за ней, заросшая полосами пырея.

Вдоль Ини нижние луга, и в дальней дали Захаровой дубравы, заслоняющей от закатных лучей луга, деревня Лебеди. И в ней не лежит, — думает Димка, — никто на траве и не рисует свою улицу, как сейчас он.

Димке выбегать и смотреть не надо, какая у кого изба: под тесом у Чегодаевых с сухой березкой, у Маланиных с низкой крышей. Рядом черемуха с пыльными листьями.

Димка каждый столбик ворот помнит, даже металлическое кольцо на отполированных руками досках.

Бумага продавливается на траве, Димка пристраивает на колени дощечку, и карандаш прыгает по годовалым жилам.

На мгновение ему кажется, что это никому не интересно видеть нарисованным и сам Димка никому не интересен. Все меньше приходит к нему друзей и без особой охоты радуют своим вниманием.

И Димка сознает, что и для него самого интересней стал Журавлев, и работа его, и кони.

Ленька Ларин вчера сразу убежал, как Петьку увидел.

И учились с Журавлевым вместе. В коридоре за вешалки прятались, пальто валяли. Журавлев сильнее Димки, а Димка главнее был, выдумывал больше, и все его окружали. А сейчас… Сместилось все. Журавлев ругается на коней бесстыдно и самозабвенно. Никогда Димка так не умел.

Матерки Димка знал, а ругаться безбоязненно не мог и не понимал, что его сдерживало.

Недавно убегал в огород за крышу, где никого поблизости не было, пробовал учиться. Огляделся кругом и стал кричать вслух на всякие голоса. А силы не хватило. Той голосовой силы, как у Журавлева. Матерки у Димки худосочно звучали, а у Журавлева в полную силу. Коней вспугивали. Кони сразу подбирались…

Не голоса не хватает, — думает Димка, — а совесть у него слабая. Голос ничего… Только он, его голос, людей стесняется, их лиц. «Размазня я», — решил Димка. С сознанием своей ущербности уходил тогда с огорода. И в ругани Журавлев страха не знал, а Димке и эту черту боязни не переступить. Но еще знал Димка, что главное не в этом. Главное он горше и потаеннее чувствовал. Чувствовал, что Журавлев не думает о страхе.

Мутное небо. Ни луны, ни отсветов заката. Кони в углу огорода за крапивой. Почему-то они перестали есть. В глазах росный блеск, напряженные головы. Никакого движения нет, а рядом кто-то присутствует. Кони кожей слушают. Этот кто-то — здесь, везде, перед Димкой.

Димка такую картину «К ночи» у одного художника видел: кони и багровые всплески на чертополохе.

А Журавлев об этом не знает. Налетит верхом, вспугнет коней, накричит и угонит на луга под гору.

До прихода матери в избе нечего делать. Без огня темно, а с огнем скучно. Мать у Димки доярка, и пальцы у нее жесткие, отвердевшие. Димке хочется прижаться к ним щекой и так посидеть.

Сегодня мать идет с работы почему-то медленно, будто забыла, что Димка один.

И голос у нее незнакомый, и руку она к его голове не протянула.

— Не холодно босиком? — спрашивает она.

— Тепло.

— Днем-то тепло было. Корова пришла?

— Пришла. А она ворота сама рогом открывает.

— Огурчики-то еще не выросли? Не смотрел?

— Смотрел. Одни пуплятки.

— Пойдем поищем. Я один утром приметила, когда поливала. Под листиком.

Ворота в маленький огород тяжелые, заплетенные мелким хворостом от кур.

Огуречные грядки в темноте укрыты широкими листьями.

— Где он спрятался?… Ты только выбирай, куда наступать, пле́ти не ломай.

Мать присела на середине грядки, запустила руку в шероховатую зелень.

— Вот он какой!

Огурчик с белой мордочкой, колючий. Когда Димка подержал его в ладони, колючки исчезли.

— Давай и морковки нарвем. И луку.

Димка ходит за матерью между грядами, ступает след в след.

Мать вытирает морковь ботвой, подает Димке и не говорит ничего, а ему кажется, что ей его приласкать хочется.

— Мы огурец в избе на половинки разрежем.

— Ешь, сынок, — говорит мать, — все ешь. — И она прижимает Димку к животу. — Для нас это все растет, пока живы… Поедим. Ты спать ляжешь… А я к Авдотье Журавлевой схожу… Им, сынок, похоронку сегодня почтальонка принесла.

…Димка лежал на кровати и думал, как тепло под пальто, и руки между коленками можно спрятать, и по сторонам в темноту не смотреть. А как Петька один на лугах? Что он сейчас делает? Где там между кустами находится? И Димке захотелось делить с ним неуют, ночной холод, темень и не оставлять одного.

Ему было жалко Петьку, и он думал, что будет теперь с ним вместе пасти, что-нибудь рассказывать и тоже не бояться темноты. Он представлял Журавлева в ночи, в большой траве и не засыпал.

На другой день, чуть свет, он увидел Журавлева, когда тот шел по дороге с уздечкой. Телогрейка у Петьки была в росе, как в изморози седая. Можно на ней пальцами буквы писать. Мокрые ботинки и пугающее непохожестью Петькино лицо. Такое оно, наверно, бывает, когда про отца узна́ешь.

Петьку Димка не окликнул и не сказал тех хороших слов, которые придумал ночью. Стоял и чувствовал, что просто так смотреть и молчать — легче.


Спустившись с горы, лошади двигались тесным табуном. Поодиночке отбивались, бегло щипали на обочине траву и, заслышав напористый Петькин крик, напоминавший хлесткую боль, подбирались к дороге.

На пастбище в ракитнике, не разбредаясь, опускали головы к земле, наполненной вечером, начинали жадно и неотступно щипать траву.

Журавлев без понукания подворачивал увлекшуюся в кустарниковый прогал лошадь, некоторое время сидел верхом. Ему приятно было чувствовать под собой удобное, подогнанное седло.

На коне он был как бы в закатных полосах неба над кустами, а лошади, его колени и разреженная темь — ниже его, на земле, в другой половине, отрезанной от мерцающей синевы, в которой он плавал.

К полуночи начинала уставать спина, и он слезал с верха в темноту, разнуздывал коня и отпускал.

Сразу же привыкал к темноте, и казалось ему, что он каждую травинку различает в смутном и мягком очертании, — все сверху каз только алось на земле темным.

На небе высыпали звезды. Сосуще мерцала и таяла осиянная через все небо полоса Млечного Пути.

Журавлев подкладывал под себя потник, одергивая пониже штаны, прикрывая оголившиеся ноги над ботинками, обхватывал коленки запрятанными в длинные рукава телогрейки ладонями, некоторое время сидел и думал. На небо он не любил смотреть. Со множеством звезд в далеком мерцании, оно уносило его, манило в неуют холода от живого и понятного тепла земли.

На одну лошадь он привязывал ботало, она ходила в кустах, и оттуда раздавался мелодичный короткий звук. Ботало гнуто из медной пластины, запаяно, и поэтому звучание его не тяжелое, как в литых колокольчиках, а нежно бубнящее.

К утру лошади наедались и дремотно стояли у кустов, мотали головами, качая налитые сном тела. Поднимался из-за алюминиевого ракитника рассвет, трогал их спины. Спины и трава седы, только от следов жеребца вокруг табуна зеленые полосы. Жеребец при шорохе вскидывает голову, прижимает уши, отчего голова становится хищной, перемещается на другую сторону табуна и, пофыркивая, ущипнет под кустом траву и успокаивается, а голову высоко над спинами лошадей держит.

Ползет туман от озерка к ногам тонким прозрачным настилом. Мокнет седло на лошади. Настывает телогрейка. Оседает на траву мелкой пылью роса, а на телогрейку — туманной холодной сыростью. Все затихает. И не хочется поднимать голову с коленок. Она тяжелая и чужая. Бессильна налитая сном спина и расслаблена шея.

Свежий рассвет окатывает глаза, но они снова уходят в теплое, дремотно счастливое небытие.

Надо гнать.

Журавлев поднимается, узнает по седлу в табуне своего коня, идет его ловить.

Как только оказывается в седле, лошади начинают шевелиться. Так заканчивается пастушечья ночь.

А в дождь Журавлев надевал старый отцов дождевик. Башлык шатром нависал вокруг картуза, и дождь сливался с него далеко от лица, чем доставлял наслаждение. Брезент не промокал, только грубел, и от него медленно подступала через телогрейку прохлада.

Иногда дождь заряжал на всю ночь. Тогда Журавлев оставлял у куста коня, садился ему под брюхо.

Дождь мыл спину коню, стучал по кожаной обивке седла. Конь переставал тянуться к траве, опускал голову под ветки, с листьев стекала вода на глаза, а он, в бережливой неподвижности, ее не замечал, чувствуя сонную теплоту человека под собой, отдавался дождю на всю ночь.