Недавно приходили деревенские ребята: Шурка Юргин, Ленька Ларин. Их Димка сманил. Картошки с собой приносили, хлеба. Ночью костер на берегу озера развели, сушняком обложились и сидели, печеную картошку ели.
К утру все устали, вялые сделались.
Димка говорил, когда солнце встает, не надо костер жечь — птиц пугает. Нужно их без костра ждать.
И еще рассказывал, что на пасху солнце не играет, а это у него протуберанцы. Димке сестра всякие книжки привозит, когда на каникулы из техникума приезжает.
На озеро смотрели: в нем играла рыба. Выйдет из глубины, клюнет из-под низу по самому стеклышку — и раскатываются по нему в разных местах круги. И глаза у ребят, как озеро в ракитах, играли. Солнце прокараулили, оно неохватно большое плыло над кустами.
На другую ночь Димка один пришел: остальных не смог уговорить. На третью и Димки не было. А что ему с Журавлевым одному делать? Много у Журавлева восходов было, но так, как тогда со всеми, он утра ни разу не видел, и ему об этом некогда думать. Утрами он собирал и выгонял на дорогу коней.
Ребята, что приходили на ночь, удовлетворили свое любопытство, полюбовались восходом и, вспоминая о неуюте туманов, остались дома. А Журавлеву надо быть с конями всегда. На короткое мгновение ему показалось, что все восходы его, собственные, что он сам подарил один ребятам, и радовался их прозрению.
Его же чувство было глубоко в нем, оно было полнее, глубже, трогало его самое личное и редкое, с которым посторонние не были готовы соприкоснуться. Его чувства не искали выхода, были единственны и в других не повторялись. Это было постоянное рабочее состояние, недоступное другим: не бурное, не радужное. Журавлев им не умел делиться. Он думал, что это просто работа. А она всегда радостна.
Прошло лето. Сметали сено на лугах, и вокруг стогов поднялась мягкая, без цветов, отава.
На сеноуборке Димка работал на конных граблях, от рычага правая ладошка его затвердела и шелушилась сухими мозолями.
Уже поспела рожь, и сизые, еще не успевшие очернеть скворчата сбиваются в стаи и зыбкими клубами то скручиваются, то раскручиваются за огородами.
Все Димкины одноклассники сдали экзамены, перешли в пятый класс. Только один Журавлев — нет.
Анна Ефимовна ходила к нему домой, уговаривала:
— Подготовься, Журавлев, ты способный, и мы тебе поможем перед экзаменами.
Анна Ефимовна просила, а Журавлев губы сдерживал, чтобы ничего не говорить, и смотрел в окно.
— Документ за четвертый класс тебе нужен обязательно.
— Я и без документа за четвертый класс знаю, — в окно сказал Журавлев. — Не хотели и не надо. Я не запла́чу.
Пока Анна Ефимовна говорила, он от окна так и не повернулся.
Димку мать послала записываться в пятый класс в Промышленную. Он будет там дальше учиться и жить на квартире. До Промышленной восемь километров. Из деревни с Димкой больше никто не пошел. Записали Димку на улице, возле школы.
Ребятишки бегают, кричат, знают друг друга, задаются.
Димка постоял около стола, поогорчался, что его так просто и так быстро записали — даже в свидетельство не заглянули, а там было много «отл.», — положили свидетельство в стопку. «На перекличку тридцатого августа», — и все. И родными показались Димке свои ребята, и важной жизнь, которой они будут жить.
Квартиры у Димки в Промышленной еще не было, и он пошел домой.
Стояла обеденная жара. Улицы Промышленной пыльные, и паровозная гарь лежала даже на подсолнухах в огородах.
Курам некуда было деться от жары, и они закапывались в сухой, изнуряюще безветренной тени оград, в пухлую пыль, и были не белые, а толстые, войлочные. Даже встряхиваться ленились. Дорога пекла. Только за Промышленной на горе, в мареве воздуха, почувствовалось слабое движение прохлады.
К вечеру жара начала спадать.
К деревне Димка подходил, когда солнце было уже низко. Димка не спешил, и у деревни усталость у него прошла. Он даже подумал, что можно свернуть к мелкому березняку и нарвать боярки, наверное, поспела.
Но поодаль от дороги, у Чистой ляги, он увидел табун лошадей и ребят. Ему махали и кричали.
Димка остановился — закричали еще сильнее. Тогда он повернул к ним.
Ребята стояли вокруг Журавлева — человек десять.
У ляги, с вытоптанной чапыгой по краю и избитым берегом, кучей стоял молодняк. Табун был напуган и сбит, как подсолнечные зерна в кругу.
— Петька коней обучает, — сказал Димке Юргин, — Уже на одном как хошь садись. Его Ленька во двор отвел. За каждого обученного коня Петьке пять трудодней записывают.
Журавлев стоял в центре. Коленки его штанов были озеленены раздавленной травой, клеенчато лоснились. А в одном месте запеклось бурой коркой, наверно, кровью намокло и засохло.
Журавлев это не замечал, и Димке показалось, что он не похож на других. Петькино лицо, хотя он и был на улице днями и ночами, не лупилось на носу, не слезало лоскутами, а было чистое, как обвеянный камень, и лоснилось перекаленной синевой.
Петька держал перекинутую через плечо узду. На ободранных костяшках пальцев выступили капли мутной сукровицы, и рука его мелко дрожала.
Ребята говорили, возбуждались, но крики, весь шум их не оставались в сознании, главное было Петькино молчание. Все как бы отчитывались перед этим молчанием.
А Журавлев ни на что не претендовал.
— Чо, записался? — спросили у Димки.
— Ух, ты! Когда так вырос? Я же тебя каждый день видел… Выше Петьки…
Димке это понравилось. Он тоже заметил, что Журавлев ниже его.
Но тут же опять сказалась и засосала тоскливо и больно та, неизвестная другим, его тайна.
И его осенило. Вот он, Димка, будет читать книжки, все узнавать. Будет учиться… Зачем-то… А Журавлеву не надо учиться. В нем все уже есть. Ему никакая школа не нужна, чтобы знать, что ничего нет в ночных кустах, что можно не бояться человека и говорить ему, если он плохой, об этом прямо в глаза, и жить среди других самым главным.
Что вот так ничего не бояться — это самое главное, и только на это надо учиться. А Журавлев родился такой, и у него все это уже есть. Всем надо учиться на Журавлева. Только никакая школа на это не выучит, если внутри у тебя всего этого нет…
Вон и коленка у него в крови, штанина изнутри смочена и пальцы сбиты, а он не выставляет это напоказ, сбиты и сбиты.
И видно, что он об этом даже не думает, это для него мало.
И глаза у него не моргают зря, а спокойны и не боятся солнца, полны весельем и силой, от которой хочется радоваться и кувыркаться в траве.
И Димка подумал, что, наверно, и все так же любят Петьку, как он. Хочется жалеть сбитые Петькины пальцы, и держать уздечку, и бороться с ним, и не сваливать этого парнишку.
— А кто велел обучать? — спросил Димка.
Ребята не знали, кто велел. Они над этим не думали и начали смотреть на Журавлева.
— Никто и не знает, — ответил Журавлев. — С ними лучше не связывайся.
— Иван Муромец на коня залезть не может.
— У него зад тяжел… — кто-то обрадованно вставил. — Книзу тянет.
И все захохотали, вспомнив, как, зависнув на коне, пыхтел бригадир. Журавлев молчал. Он не любил отчитываться. Неодобрительно сказал:
— Он уже старый.
Снял узду с плеча.
— Пошли, что ли.
Журавлев сел на коня. Ему подали шест с петлей. Вытянув его перед собой, он направился к табуну. Табун закружился, как жернов. Объезжая его кругом, Журавлев никак не мог зацепить голову молодого Воронка. Тот вдавливал корпус в груду лошадей. Воронок догадывался, что идет охота за ним, и не поднимал голову.
Но вот Журавлев ухитрился накинуть петлю, и ребята схватились за конец вожжей, и Воронок забился на веревке с блестящими вытаращенными глазами. Петля перехватила горло, и казалось, глаза с подсиненными белками выскочат, как облупленные яйца.
Журавлев соскочил с коня, подбежал к ребятам. Он знал, что нельзя сейчас бояться. Неуверенное движение вспугнет коня, Только сила охладит его, примирит с ладонью.
Журавлев огладил голову, больно и уверенно сжал ладонью губу и, давая привыкнуть глазам лошади, сзади от ушей, поднес узду, стал надевать.
Сбоку просунул металлическую цепку в угол рта и, не дав осознать ошарашенному коню, что с ним произошло, закрепил барашку. Взнузданный, с разинутым ртом, конь колготнул металлом и испугался незнакомого металлического звука на зубах.
Его голова мотнулась, но, охваченная сеткой ремней, не могла сорвать повод, и конь заходил на узде.
У смирных лошадей глаза кроткие, а у Воронка они безжалостны и окровели.
Журавлев подал ногу в Шуркины руки, очутился на Воронке.
Непривычная боль в углах рта осадила коня на задние ноги. В обморочном страхе он вздыбился, упал на передние ноги и подкинул зад. Журавлев ударился о голову Воронка и перевернулся в воздухе.
Освобожденный конь отбежал к табуну. Журавлев в вялой корче колыхнулся, гримаса пробежала по лицу и угасла.
Шурка Юргин тронул его, рука Петьки отвалилась на траву. Глаза стеклянно стояли в щелях ресниц.
Маленький Комаренкин закричал и припустил в деревню.
Стояли подавленные. Журавлев открыл глаза, но не шевельнулся, хватил открытым ртом воздух: маленькой дозой. Потом еще, еще… Воздух Журавлев только хватал, а выдыхать не мог, будто у него там внутри шарик заклепан.
А когда выдохнул, то сел, свесив голову между коленками, а руками придерживался за землю.
Лица у ребят распустились. Они загалдели наперебой, услужливо выкрикивая:
— Нужны они!..
— Еще за них попадет…
— Никто нас не заставляет обучать, правда же, Петь?
— Мужики пусть!
— А у Воронка кровь во рту была и пена зеленая. Ты, Петь, больше на него не залазь. И так проживешь, как все. Правда же?
Журавлев хотел встать и не мог.
— Я что-то… — трудно выговорил он.
На него смотрели, ждали.
— Не проходит?
Журавлев смачивал языком сухие губы. Боль проходила по его лицу, и на глазах собирались слезы.