— Мы всегда забирались в одну и ту же бочку, — продолжал я. — Клуб неспящих детей. Мы всегда встречались там. В бочке всё ещё витал запах пива. Хотя, наверное, прошло уже много лет с тех пор, как «Карлсберг» перешёл на металлические ёмкости. Думаю, это была бочка на десять тысяч литров. Там мог встать, почти распрямившись, взрослый человек. В ней были прорезаны окошки и дверь. В тот день мы повесили перед дверью занавеску. В тот день мы с Симоном пообещали, что разденемся перед тобой.
Однажды Лиза спросила нас:
— Может быть, вы когда-нибудь снимете с себя всю-всю одежду?
Вопрос её прозвучал очень серьёзно, и так же серьёзно мы и ответили:
— Хорошо.
В то время душевые были раздельными, и в городском детском саду, и в летнем. После яслей мальчики и девочки больше не видели друг друга голыми.
Это был серьёзный план. Мы хранили его в тайне. Так же, как и все наши путешествия в джунгли.
Сколько прошло времени, я не помню. Но через несколько дней после путешествия в сон фрёкен Кристиансен мы поняли, что пора этот план осуществить.
День был солнечным. Всех детей уложили спать. Мы втроём встретились, забрались в бочку.
У Лизы с собой была большая чёрная тряпка, мы завесили ею дверной проём, выходивший на железную дорогу. Потом мы с Симоном разделись и встали перед ней.
Не думаю, что кто-то из нас знал слово «ритуал», тогда это слово не часто употреблялось. И тем не менее мы понимали, что совершаем некое ритуальное действие.
Что мы заключили соглашение с чем-то, существующим с незапамятных времён и имеющим значение для всей нашей оставшейся жизни.
Мы стояли голыми перед Лизой. Она сделала знак, чтобы мы сели на скамейку. Потом встала и тоже начала раздеваться.
Бочка была большая, доски — толстые, поэтому внутри всегда было прохладно. И в тот день тоже. Шершавая скамейка под нашими голыми ягодицами была холодной.
Она раздевалась не так, как мы с Симоном. Мы быстро сняли с себя всю одежду, чтобы оказаться голыми — это было главным. Для неё раздевание было как будто частью ритуала. Она медленно и аккуратно снимала блузку, юбку, майку, трусы и под конец — чулки в клеточку.
Она стояла, выпрямившись в центре бочки, и смотрела нам в глаза со смертельной серьёзностью.
Потом подняла руки над головой и стала медленно поворачиваться перед нами.
Мы были безумно счастливы. Серьёзны и счастливы. Я почувствовал, как волосы на моей коротко постриженной голове поднялись, как встал дыбом пушок на руках и ногах.
Лучик солнца из маленького бокового окна упал на её кожу, осветив переливающийся золотом пушок сзади, ниже талии.
Мы чувствовали глубокую благодарность.
Благодарность эта относилась не только к ней. Она относилась ко всем девочкам. И, на самом деле, как я понял позднее, ко всем женщинам в мире.
Она засмеялась. Счастливо, беззаботно, благодарно, так, как только она умела смеяться.
В эту секунду чёрная ткань сдвинулась в сторону. Лицо фрёкен Кристиансен заполнило весь проём. Наверное, от неожиданности оно показалось нам таким большим. Ведь на самом деле оно не могло быть таким большим, как я его помню.
Она зашла внутрь быстро и проворно. Казалось, она заняла всё пространство бочки.
Она была очень недовольна. Её лицо и всё крепкое, сильное тело содрогалось от неконтролируемого гнева и страха, который рос с каждой секундой — и вот-вот всё это должно было вылиться на нас.
Тут Лиза сдвинулась с места. Она коснулась своей юбки, и вдруг в руке у неё оказалось нечто, что она положила на прикрученный к полу стол прямо перед лицом фрёкен Кристиансен.
Это была пластмассовая роза. Пластмассовая роза из вазы у кровати фрёкен Кристиансен.
Освещение в бочке как будто изменилось. До этого в ней было сумрачно. Когда фрёкен Кристиансен отодвигала чёрную тряпку, она сорвала её с гвоздей, на которые мы её повесили, так что в бочке сразу стало светло.
Теперь мы вновь оказались в сумраке. Или точнее сказать: вокруг всё стало сумрачным, нереальным, но между нами четверыми по-прежнему было светло.
Глядя в лицо фрёкен Кристиансен, мы видели, что она внимательно разглядывает розу и гнев её постепенно проходит, сменяясь каким-то животным, иррациональным страхом. Она неуверенно попятилась назад, как можно дальше от розы и от нас.
Потом страх стал её отпускать, постепенно уступая место чему-то другому. Она сдалась.
Она села на краешек скамьи, напротив нас с Симоном.
Мы сидели в полной тишине. Весь детский сад затих, у всех был тихий час. Дети в ясельной группе тоже спали.
Эта тишина была не просто отсутствием звуков, это было что-то гораздо более глубокое. Дача «Карлсберга» погрузилась в сон, весь район замер.
И поезда. На железной дороге было тихо. И почему-то на шоссе не было слышно машин.
Фрёкен Кристиансен балансировала на краю пропасти.
Тут встал Симон. Он подошёл к ней и тыльной стороной ладони погладил её по щеке.
Потом обеими руками стал медленно поднимать ей голову, пока она не заглянула ему в глаза. Провёл по её щекам кончиками пальцев.
— У вас такая нежная кожа, — сказал он.
Она преобразилась. Мы впервые видели такое преображение.
Это было превращение, прямо противоположное тому, что произошло с мамой Симона. Тогда мы увидели, как всё, что есть в человеке, сжимается и ускользает через тоннель. Мы наблюдали, как она умирает.
Теперь мы смотрели за тем, как человек пробуждается к жизни.
Кожа фрёкен Кристиансен изменилась. Как будто прикосновение Симона обладало магической силой.
Её кожа всегда была желтоватой. Ровной, прозрачной, но какой-то безжизненно-желтоватой. Похожей цветом на алебастровую солонку на кухне моих родителей.
Теперь её кожа покраснела изнутри. Как будто к ней прилила кровь.
Она ничего не сказала. Не пошевелилась. Но она изменилась внутри и стала другим человеком.
Зазвонил звонок — хрупкий, далёкий колокольчик, возвещающий о том, что тихий час закончился и что сейчас будет горячая еда.
Мимо пронёсся поезд. Мы услышали машины на Энгхэвевай.
Фрёкен Кристиансен подняла руки. Одной рукой она сняла чепец, который носили все воспитательницы. Другой распустила волосы.
Лишь у её кровати, лишь во сне мы видели её с распущенными волосами.
Теперь мы увидели это в реальности.
Она распустила волосы так, будто выпускала что-то на волю, пряди заструились вокруг её лица и шеи, иссиня-чёрные, словно иссиня-чёрные волны или змеи, которые вырвались на свободу.
Я замолчал.
Я побывал в Вальбю, побывал в бочке, под её сводом, словно в трюме судна. И Лиза, и я — мы оба побывали там.
Теперь мы смотрели на Орхусский залив. Утренний свет постепенно, неуловимо для глаз разрастался. Казалось, он не появляется откуда-то извне, а всё время таился где-то рядом, и вот теперь лучи его пробились наружу.
Вода в заливе вспыхнула изнутри. И соседний дом. И перила террасы, на которой мы сидели, как будто засветились — хотя на них падала тень.
— А потом? — спросила она.
— Она никогда больше не запрещала нам пить воду из крана. Не обращала внимания на оливки. Она не ругала нас, когда мы делились друг с другом едой. Случалось, что она прикасалась к кому-нибудь из детей. Иногда гладила кого-то по голове. Или сажала к себе на колени.
— Но не нас?
— Нет, — ответил я. — К нам она никогда не прикасалась.
— Почему?
— Мы что-то увидели. Она и мы, мы вместе, прошли через тропический лес. Это вернуло ей какую-то часть жизни. Это светлая сторона. Тех дней.
— А тёмная?
— Тёмная сторона — это то, что мы обнаружили для себя. Нас было трое детей. И мы поняли, что можем проникнуть внутрь мира взрослых и изменить его. Нам открылась власть, о существовании которой дети обычно и не подозревают. И у этой власти была и тёмная сторона.
Она встала, куда-то на минуту отошла, вернулась и поставила на стол узкую чёрную картонную коробочку. Сняла крышку.
В коробке лежала пластмассовая роза.
Она вынула её.
— Об этой розе у меня есть только одно воспоминание. Если не считать той комнаты и вазы, из которой я её достала. Я вижу дощатый стол. На нём слой песка. На песке лежит эта роза.
— Это стол в бочке. На нём всегда оставался песок. Младшая группа таскала с собой влажный песок из песочницы. И строила что-то из него на столе. Где он и высыхал, покрывая поверхность тонким белым слоем.
В комнате становилось всё светлее.
— Не только фрёкен Кристиансен изменилась, — продолжал я. — Симон тоже изменился. Его кожа стала меняться одновременно с её кожей. Ты тогда оказалась права.
Она молчала.
— Если бы всё было иначе, если бы он не помог фрёкен Кристиансен вернуться обратно к жизни, мы бы потеряли его. Он бы ушёл вслед за матерью.
Она по-прежнему молчала.
— Фрёкен Кристиансен после того случая недолго проработала в детском саду. Не знаю, почему она ушла. Официально никто нам, конечно, ничего не сообщил. Но однажды она подошла к нам. Мы играли возле кустов — тех, что выходили на железную дорогу. На них росли маленькие, кисловатые красные ягоды.
Она подошла, точнее, неожиданно возникла перед нами.
— Я уезжаю, — сказала она. — Больше меня здесь не будет.
Она ничего не объяснила. Но мы почувствовали её воодушевление. Как будто впереди её ждало что-то удивительное. Какой-то новый мир.
Она смотрела на нас. Больше ничего сказать не смогла. Мы просто постояли, глядя друг на друга.
Потом она обняла Симона и приподняла его. Он обхватил её — руками и ногами. На минуту они застыли, прижавшись друг к другу.
Ни одного ребёнка в детском саду она никогда так не обнимала. Ни разу. Да и за пределами детского сада, наверное, тоже никогда. Сомневаюсь, чтобы она когда-либо прижималась к другому человеку — разве что в детстве. Да, может быть, и в детстве такого не было.
Она осторожно опустила Симона на землю. А потом то ли побежала, то ли пошла быстрым шагом прочь от нас. Как будто боялась, что её потянет назад.