Он протянул руку, и она взяла её. Оглянулся и протянул другую руку мне, и я взял её.
Он не мог знать, что я ещё меньше был готов к встрече с тем, что сейчас открылось нам всем.
Так вот мы и стояли, втроём. И смотрели в Ад.
— Теперь уже легче, — сказал мальчик.
Как, находясь в здравом уме, можно сказать, что после увиденного стало легче?
— Значит, были не только мы. Мы, дети. Пережившие это. Было ещё много других людей. Ты думаешь, что не достоин жить. Поэтому такой жгучий стыд. Ты думаешь, что ты самое ничтожное существо на свете. И тут видишь…
Он обвёл рукой пространство перед нами.
— …что есть множество других людей.
— Заметь, это никак не связано с сексом. Никак, совершенно не связано.
Это сказала Лиза.
— Если взрослые насилуют детей, это своего рода месть. Они мстят за своё собственное детство. Когда над ними самими надругались. Это злость, злость и злоупотребление властью. Дело не в сексе.
Она пыталась освободить сексуальность мальчика от воздействия пережитых им страданий. Казалось, она стоит рядом с ним непоколебимо спокойная. И при этом она как будто склонилась над ним. Пытаясь вытащить из его покалеченной системы здоровую сердцевину. Ту часть его личности, которая ещё не разрушилась.
— Злость всегда направлена ещё и внутрь испытывающего её человека, — сказала она. — И злость всегда разрушает его самого.
Он содрогнулся — мне показалось, я услышал хруст. Как когда вывихнутые суставы встают на место.
Она перерезала путы, которые связывали его с травмой. Всякий раз, когда у него возникали любовные или сексуальные переживания, активировались те самые сцены из прошлого. Путы, связывавшие его с этими событиями были тонкими, но прочными, как стальная проволока.
Они-то сейчас и лопались. Казалось, что в руках у неё невидимые кусачки. И этими кусачками она, с точностью хирурга, резала одну за другой опутавшие его тонкие проволочки.
Вот почему мы оказались в этом месте.
Вот почему ей удавалось всё это выдерживать. Заставлять его и меня это выносить. Только здесь эту проволоку было видно. Только здесь она могла начать резать. И только здесь, где он видел, что другие люди разделяют с ним его боль, он мог позволить ей это.
Он обернулся и посмотрел назад, в пространство позади нас.
— Они сами страдали, — сказал он. — Мама и папа. Вот почему всё так.
После того как он это сказал, в зале что-то изменилось. Словно прогнали демонов. Я почувствовал, что это может быть шагом к прощению.
Лиза повела нас назад.
Это было правильно. Я успел забыть о своём теле.
Очертания виллы расплылись. Мы сидели на своих стульях. Звук аппаратуры стихал. Мальчик, ассистенты и Лиза о чём-то переговаривались. Они вновь по-родственному улыбались друг другу, как ни в чём не бывало.
Прошло несколько минут, прежде чем ко мне полностью вернулся слух.
Мальчик направился к двери. Но вдруг остановился.
— Мама насиловала сестру отвёрткой, — сказал он.
Он произнёс это как-то задумчиво.
Потом вышел из зала.
Мы сидели на своих местах. Лиза заносила историю болезни в компьютер.
— Если он сможет простить их, — сказал я, — он освободится.
Она покачала головой.
Она даже не отвела глаз от монитора, просто покачала головой.
Но, несомненно, заметила мою реакцию, потому что всё-таки подняла на меня взгляд.
— У него никогда не будет нормальной сексуальности, — сказала она. — Возможно, никогда не будет полноценных отношений с женщинами.
Я ничего не понимал.
— Там, — сказал я. — Там ты сделала всё, чтобы помочь ему. Он это понял. Ты освободила его от этой стальной паутины. От связи с травмой. Я видел, как он высвободился.
Она вскинула руку и остановила меня.
— Ты — не он!
Это было сказано резко.
— Мы рискуем, каждый раз когда отправляемся туда с пациентами. Оболочка сознания становится совсем тонкой. Мы теряем ощущение границ. Мы приписываем пациентам ожидания из своей жизни. Он не ожидает нормальных любовных отношений. Не знает, что это такое.
— Но ты помогала ему. Показала ему путь. Ты просто излучала надежду!
Вокруг было тихо. Я видел только её.
Но я знал, что ассистенты где-то рядом и слушают.
— В этом-то и состоит парадокс, — ответила она спокойно. — Мы делаем всё возможное. Мы изо всех сил верим и делаем всё возможное. И при этом знаем, что ничего не добьёмся.
В тот день у нас было ещё несколько пациентов, не помню, сколько именно. Уже наступила ночь, когда мы дописали последнюю историю болезни, вышли и направились к парковке.
Я никак не мог перестать думать о том мальчике.
— Я чувствовал, что у него есть ресурсы, — сказал я. — Его тело не пострадало. Он чувствует своё тело. Оно его радует. Это было видно по тому, как он двигается. Я чувствовал его сердце. Его искренность. Диапазон его чувств. Не могу поверить, что он безнадёжен.
Она остановилась.
— Он был полностью вовлечён в происходящее, — сказала она. — Ты это видел. Он помнит каждый случай. С подробностями. Даже когда его мать садится ему на лицо, даже когда он чуть не умирает от удушья, какая-то часть его остаётся свидетелем происходящего. Это редко бывает. Вот почему он и оказался у нас. Вот поэтому мы и видим картины в собственном сознании. Всё потому, что его сознание сохранило их. Именно поэтому с ними можно работать. В этом его единственная надежда.
Она схватила меня за плечи. Как будто то, что она сейчас собиралась сказать, было особенно важно, как будто она пыталась передать слова посредством физического контакта.
— В этом-то и состоит глубинная часть парадокса. Когда мы пытаемся помочь этим людям. Мы делаем всё, что от нас зависит, прекрасно понимая, что ничего не получится. И всё-таки перед нами открыта дверь — и мы думаем, а вдруг всё-таки удастся.
Она откинула голову и засмеялась. Ночь вокруг вспыхнула огоньками. Я пытался понять смысл её слов, но чувствовал лишь её руки, держащие мои. Их прикосновение сделало бессмысленным какие-либо рассуждения, опустошило моё ментальное пространство. Я только чувствовал, что она рядом, и мне хотелось, чтобы так продолжалось вечно.
* * *
В «Тёмной Дании» мы прожили три недели.
Мы отправлялись туда вместе с молодым человеком, который получил пожизненный срок и принудительное лечение за убийство отца и матери.
В клинику его привозили три конвоира из закрытого психиатрического отделения в Слагельсе, он был в наручниках, выглядевших как чёрные пластиковые браслеты. Лиза рассказала мне, что каждый раз, когда ему приносят еду, он должен просовывать руки через решётку, чтобы на него надели наручники, только после этого дверь его камеры открывали и внутрь заходили трое охранников.
Мы отправлялись туда вместе с женщиной шестидесяти пяти лет, чья жизнь представляла собой вереницу надругательств: всё началось с её отца, продолжалось с её первыми друзьями и первыми мужьями. Её преследовали, её насиловали, а потом продавали компаниям себе подобных.
Мы отправлялись туда с руководителем большого христианского хора, который за двадцать лет изнасиловал больше хористок, чем мог запомнить. В течение всех этих лет ему удавалось избегать преследования, но в конце концов, груз на совести стал слишком тяжёл.
Лиза рассказала мне о нём перед его приходом.
— Он пришёл в клинику в День открытых дверей. Я сразу почувствовала вокруг него тьму. Он остался, когда все ушли, как и ты, и рассказал свою историю. Пока он говорил, я поняла, что надо брать его на лечение. «Вы считаете меня чудовищем?» — спросил он. «Нет, — ответила я, — вы совершили нечто чудовищное. Но вы не чудовище». Он бросил взгляд на свою сумку. «Вы должны понимать, — продолжила я, — что я порекомендую вам явиться с повинной». Он открыл сумку, достал оттуда пистолет и положил его на стол. «Пистолет заряжен, — сказал он. — Если бы вы сказали какие-то неправильные слова, я бы застрелил вас, а потом сам застрелился». «А что такое неправильные слова?» — спросила я. «Любые, кроме тех, что вы сказали», — ответил он.
Мы последовали за учителем интерната, который развращал мальчиков, которые у него учились. Усыплял их и передавал компании педофилов.
Мы последовали за одним из этих учеников, теперь уже взрослым человеком. С перерывами менее чем двадцать четыре часа мы становились свидетелями одних и тех же ситуаций, одних и тех же картин, но воспринимаемых через две разные системы: сначала — палача, потом — жертвы.
Во время короткого перерыва, пока мы заполняли историю болезни, я спросил Лизу о масштабах всего этого. Я имел в виду, насколько это статистически частое явление у нас в Дании? И отличаемся ли в этом отношении мы от других стран? Спросил, почему жертвы не сопротивляются. Не заявляют о преступлениях. Не возвращаются, чтобы отомстить.
Она молча смотрела на меня. Мои вопросы ещё звучали в воздухе, когда я осознал, что спрашиваю, чтобы понять. Чтобы при помощи этого понимания создать барьер, защищающий меня от действительности.
Она покачала головой.
— Мы всё равно никогда этого не поймём, — сказала она.
Это была самая важная минута за эти три недели.
— Для тех, кто приходит сюда, понимание не имеет первостепенного значения. Для них важна встреча. Встретиться с другим человеком — это совсем не то, что понять его.
Вечером, когда мы закончили наш рабочий день, она спросила меня, нельзя ли поехать со мной повидать детей.
Я понимал, почему она спрашивает об этом. Мы оба так долго пробыли во тьме, что нам был необходим луч света.
Мы поиграли с девочками в футбол на лужайке. У нас нашлись силы смеяться. Дети и обычная жизнь вернули нам эту способность.
Потом мы смотрели, как они играют без нас. В какой-то момент я обернулся. И увидел, что мать девочек стоит на улице перед домом и смотрит на нас с Лизой. Не знаю, долго ли она так стояла.