На её лице было какое-то совершенно непонятное мне выражение.
Она позвала девочек ужинать. А мы с Лизой пошли к озеру, обошли его вокруг. На это ушло часа полтора. Сгустились тучи, но у меня был с собой зонтик.
— Я работала с одной религиозной организацией, — заговорила она. — Большой, имеющей отделения за границей. Они посылают миссионеров в страны третьего мира. И содержат интернаты для детей миссионеров. Я занималась профилактикой насилия и сексуальных преступлений в этих школах. И пыталась разобраться в происшедших случаях.
Начался дождь, я раскрыл зонтик, мы шли под ним бок о бок.
— Есть страны, и в Европе тоже, где большое количество детей учатся в интернатах. В Европе есть целые нации, которые, как считается, имеют коллективную психическую травму от насилия.
Она замолчала. Я украдкой взглянул на неё. Больше она никогда ничего не скажет об этом.
Были в ней, в её душе, какие-то области, куда я никогда не проникну. Не потому, что она сознательно их скрывает. Дело в совпадении двух причин: профессиональной этики и осознанного отторжения. Во-первых, она давала подписку о неразглашении врачебной тайны. А во-вторых, побывала там, куда не хотела возвращаться.
Мы стояли на том пляже, где нашли мёртвого оленя. Стояли, прижавшись друг к другу, дождь разошёлся. Он был не холодный, даже, можно сказать, тёплый, но казалось, что разверзшиеся хляби небесные со всей силой обрушиваются именно на наш зонтик. Время от времени грохотал гром, паузы между вспышками молнии и его раскатами становились всё короче, и вот их уже совсем не стало.
— Я кое-что вспомнила, — сказала она.
Её лицо засветилось.
— Это из-за грозы. Я вдруг кое-что вспомнила. Я боялась грозы. В детстве. Мы спали в палатке. Мама, папа и я. Это было в Лапландии. Мы все вместе ездили в Лапландию. Ходили с рюкзаками и ночевали в палатке. Готовили еду на костре. Мы видели лапландских сов и волков. Однажды повстречали медведя.
Она дрожала всем телом. От потока воспоминаний. Как будто открылся какой-то шлюз.
— Светило полуночное солнце. Потом собралась гроза. Мне было так страшно. Папа обнял меня. И говорит: «Лиза, это просто ангелы на небе переставляют мебель». После его слов страх прошёл.
Она подняла лицо ко мне и засмеялась. От радости, что вспомнила. От того, что тьма забвения осветилась вспышкой воспоминания.
А потом она поцеловала меня.
Мы вернулись к дому, не сказав ни слова. Постояли у её машины.
Проведённое время окутало нас, став частью пространства, став нашей частной погодой.
И в центре этой погоды: воспоминания о пациентах, о тьме и боли.
— Кто, — спросила она, — строго говоря, может знать, необходимо или бессмысленно, чтобы человек страдал? И существует ли на самом деле зло?
— В тот день, когда с нами осталась фрекен Йонна, — ответил я, — Мария спросила её о Боге. Отец имел обыкновение брать их с Симоном в католическую церковь на службу. И тут внезапно, ни с того ни с сего, она спросила фрёкен Йонну: «А Бог, он какой?» И Йонна ответила, ни секунды не задумываясь: «Бог — хороший!» И две женщины посмотрели друг на друга: маленькая женщина Мария, которой было всего четыре года, но которая в тот момент как будто повзрослела. И взрослая женщина. Они посмотрели друг другу в глаза. И тогда фрёкен Йонна добавила: «А дьявол тоже ничего себе!»
Она села в машину, я поднял руку, прощаясь, и она уехала.
Я стоял под дождём, держа над собой зонт.
Потом поднял голову и огляделся. Стоя на пороге своего дома, мать девочек наблюдала за мной.
Я пошёл к ней.
Мы стояли, укрывшись от дождя в её прихожей, с распахнутой дверью.
— У меня была одна начальница в полиции, — сказаkа она, — когда я только начинала там работать. Я разошлась с моим тогдашним другом, у нас были серьёзные отношения. Начальница заметила, что я очень расстроена. Долгое время она ничего не говорила. Но однажды позвала меня к себе в кабинет. До этого мы никогда не обсуждали никакие личные темы. И после никогда не обсуждали. Она тогда сказала только одну фразу: «Самое главное, чтобы у него дальше всё было хорошо в личной жизни». Я ничего не поняла. Почему для меня самым главным должно быть, чтобы у него дальше всё было хорошо в личной жизни? Теперь, мне кажется, я начинаю понимать, что она имела в виду.
* * *
На следующий день в клинике на протяжении нескольких часов мы занимались двумя пациентами — оба они когда-то служили в армии.
Они никак не были связаны друг с другом, первый из них был немец, женатый на датчанке, он служил в немецком антитеррористическом подразделении, и однажды, участвуя в захвате сомалийских пиратов, убил троих из них. Когда он сдёрнул с их лиц платки, он увидел, что это дети.
Второй служил в составе датского контингента в Афганистане, при встрече с его сознанием я впервые увидел реальные боевые действия. Под внешней упорядоченностью сознание оказывалось фрагментарным, как и у тех, кто пережил насилие в детстве.
Когда мы с Лизой заполняли истории болезни, я спросил её, почему так получается.
— Никто из обычных военнослужащих не готов, да и не обучен к участию в настоящей войне, — ответила она. — Когда они вдруг оказываются в бою, эффект от взрывов и выстрелов и психическая нагрузка приводят их в состояние, сходное с коллективным психозом. Только солдаты специальных частей способны сохранять самообладание.
Какое-то время она продолжала заносить данные. Потом снова подняла голову.
— Существуют весьма серьёзные исследования. Их начали ещё два века назад. Ещё во времена кремнёвых ружей. Было установлено, что большинство солдат, не проходивших специальную подготовку, стреляют мимо. Осознанно. Или вообще не стреляют. У каждого человека, если он не был целенаправленно подготовлен убивать, существует естественное сопротивление убийству другого человека. Люди не рождены для насилия. Им приходится этому учиться.
Говорила она точь-в-точь так, как когда рассказывала о своей работе в интернатах. Одновременно открыто и сдержанно. Она хотела мне что-то рассказать. И при этом готова была дойти лишь до какой-то границы.
Она снова вернулась к истории болезни. Но в то же время считывала мои мысли. Естественным образом. Наши сознания, ментальные системы в эти дни вряд ли могли полностью освободиться друг от друга.
Она высказала то, о чём я думал.
— Всякий раз, когда мы заходим с пациентом туда, под сканеры и стимулятор, мы проживаем целую жизнь. Это награда, но за это приходится платить.
Награда и плата за неё.
Может быть, в этом-то и состоит основной смысл настоящей встречи с другим человеком. Ты прикасаешься к самому главному в его жизни. К красоте и боли этого главного. К страху и надежде.
Мы сопровождали пациента, который был связан с криминальными группировками и убил человека, раздавив его колёсами автомобиля, причём переехал его несколько раз.
Мы сопровождали женщину с манией преследования. В ту минуту, когда её сознание открылось, показалось, что всё вокруг угрожающе обратилось против нас, даже равнина, даже пустое пространство как будто дышало ненавистью.
Она рассказала, что в её тело вживлён электронный голос, который управляет её действиями, и мы услышали этот голос. Я видел, как Лиза отправилась вместе с ней туда, откуда звучал голос, мимо вереницы наводящих ужас призраков, в самый центр того, что я научился определять как коллективное сознание. На моих глазах Лиза прервала сеанс — раньше, чем когда-либо прежде. Я услышал, как она совершенно доброжелательно сообщила этой пациентке — впервые оказавшейся в клинике, — что ей не следует больше сюда приходить, что ей нужно пройти другое лечение, у психиатров. И я увидел и почувствовал печаль Лизы, когда после всего этого она сказала лишь одну фразу: «Слишком уязвима».
Мы сопровождали в глубь сознания молодую женщину, мать которой пыталась покончить с собой с самого её детства. Несколько раз она пыталась отравить газом и себя, и дочь. Когда девушке было семнадцать, мать довела дело до конца. Придя домой, дочь обнаружила её мёртвой. Мы чувствовали храбрость девушки, её мужество. Когда сканеры выключились, она посмотрела на нас с благодарностью и сказала: «До того как я попала сюда, в вашу клинику, мне вообще не хотелось жить. Теперь мне кажется, у меня вполне может быть сносная жизнь».
Когда она ушла, я посмотрел на Лизу.
— «Сносная жизнь», — сказал я, — ей всего девятнадцать лет.
— Она всё прекрасно понимает, — ответила Лиза, — Это то, на что она может надеяться, — на сносную жизнь. Не так уж мало, гораздо больше того, на что могут рассчитывать многие другие.
В тот вечер мы поехали ко мне домой. Она ни о чём не спрашивала, просто сказала: «Я поеду с тобой».
Это нисколько не удивило меня, не показалось нарушением моего пространства. За эти недели мы так сблизились, что оба понимали — иначе и быть не может.
Мы сидели на террасе. В воздухе уже собиралась прохлада. Облака, обрамлявшие закатное солнце, переливались всеми цветами радуги. Как внутренняя сторона раковины у моллюска. Словно перед нами висели огромные небесные жемчужные раковины.
Она подошла ко мне. Совсем близко.
Это не было физическое приближение. Мы по-прежнему сидели в садовых креслах по разные стороны маленького столика, на террасе.
Возможно, дело было в этих неделях, что мы провели вместе под сканерами. Возможно — в тех людях, которых мы сопровождали в их внутренние миры. Возможно, в смерти Симона.
В этом-то и трудность встречи с другим человеком. Ты никогда не можешь точно сказать, что именно привело к этой встрече.
Или что мешает ей или затуманивает наш взгляд. Меня охватил непреодолимый страх. Я не хотел приближаться к Лизе.
— Откуда этот страх? — спросила она.
— Мои родители развелись. У мамы был роман с другим, и они развелись. Я чувствовал, что мой мир распался. На две части.