Она выжидала. Мы оба понимали, что стоим на пороге.
Порогом этим было ещё не сказанное мной. Людей всегда разделяет то, что они друг другу не сказали.
— Когда у нас родились девочки, я принял решение. В каком-то смысле это не я решил, что-то более глубокое или серьёзное, чем я сам, приняло за меня решение — сделать всё, чтобы никогда не расставаться с их матерью. Чтобы у детей было то, чего лишили меня. Чтобы они всегда чувствовали любовь между отцом и матерью. Это решение было принято во мне независимо от меня.
— И не получилось?
Я покачал головой. Наши сознания проникли друг в друга. Потому что невысказанное было сказано.
Они не слились. Я и прежде это говорил. И повторяю снова, потому что это очень важно из-за того, что я собираюсь сказать позже, и очень скоро скажу.
Они не слились. Но они проникли друг в друга.
Именно то, что она задала вопрос, и то, что я ответил, сделало это возможным.
Я увидел дочерей, когда они были ещё совсем маленькими. Всех нас, четверых — их, меня и их мать. Увидел нас во время развода. После развода.
Мы с Лизой, внутри сознания, стояли перед стеной дома.
Я видел это уже много раз. Когда встречаешь человека и провожаешь его внутрь его самого или когда проникаешь глубже в самого себя, или же вы делаете это вместе — на равных — как мы с Лизой сейчас на террасе, то сначала кажется, будто входишь в некое здание.
Не знаю, почему так получается. Может быть, потому, что люди столетиями жили в домах, хижинах, шалашах. Может быть, по каким-то другим причинам. Но так уж оно есть: когда ты обращаешься внутрь себя, сознание поначалу воспринимается как какое-то здание.
У кого-то это здание хорошо обустроено, проветрено, двери в нём открыты, можно свободно перемещаться из комнаты в комнату, с этажа на этаж.
У кого-то всё гораздо сложнее.
Для меня всё было гораздо сложнее.
Мы с Лизой шли через комнаты с изображением девочек в раннем детстве и вдруг наткнулись на стену.
Не бывает так, что оказавшись внутри сознания — своего собственного или чужого, — ты можешь свободно двигаться. Тот порог, через который мы с Лизой переступили сейчас, был лишь первым порогом. После него будет ещё один. И ещё один.
— И как было после развода? Как это было?
Это была проверка. Но это не она проверяла меня. Это моя собственная система. Если бы я промолчал, мы бы остались на месте.
— Я ошибся, — сказал я. — Мы ошиблись.
Она могла бы сказать всё, что угодно. О том, что половина всех браков распадается. О том, что дети, судя по всему, чувствуют себя прекрасно. Что у нас с их матерью хорошие отношения.
Если бы она сказала что-то подобное, процесс бы остановился. Мы бы остановились. Оставшись на поверхности.
Она ничего не сказала. Просто ждала.
— Мне кажется, что я дал обет, — продолжал я. — Остаться одному. Надолго. Возможно, навсегда. На всю оставшуюся жизнь.
Я сам этого не знал. Я не знал, что это так, пока не сказал.
— Звучит как-то… пафосно.
Не знаю, чего я ожидал. Чего угодно, только не этого. Чего угодно, кроме этих слов и этой её улыбки.
Я почувствовал ненависть к ней. Мне захотелось попросить её уйти. Как только я вновь обрету дар речи, я попрошу её уйти.
Гнев во мне нарастал, пока не заполнил меня целиком.
Потом я взглянул на него со стороны.
Дело было в ней. В сеансах сканирования. В нашем общем прошлом. Поэтому я смог вот так дистанцироваться от самого себя. Но в первую очередь просто потому, что она была со мной.
За долю секунды моё сознание переключилось на её сознание. Я позаимствовал её сознание. Она предложила мне свою перспективу. Воспользовавшись этим, я посмотрел на себя извне. Её глазами.
Я увидел, что она права. Это пафосно.
— Ты придумал себе историю, — сказала она, — что ради детей, ради самого себя или своей судьбы ты должен оставаться один. Что будет, если ты, хотя бы на минуту, перестанешь держаться за эту историю?
Когда она сказала это, стена исчезла. Или точнее — когда она сказала это, и я вдумался в её слова и понял, что она права, тогда стена исчезла.
В этот же миг я отказался от истории, которую, сам того не осознавая, культивировал в себе все эти месяцы и годы.
— Обними меня, — сказала она.
Я обнял её.
Мы стояли перед открытым пространством.
Оно не представляет собой какое-то конкретное место. Это даже не равнина. Это континент, лежащий во множестве измерений.
Тем не менее в нём есть какие-то ориентиры. Точки с неизменными координатами.
Нас притянуло к одной из таких точек.
Мы оказались в большой пивной бочке в детском саду «Карлсберга».
В каком-то смысле мы оказались в прошлом. В настоящем мы стояли на моей террасе и обнимали друг друга. Солнце уже почти село. Небо напоминало внутреннюю сторону раковины моллюска. Всё происходило в настоящем времени.
Но над этим настоящим временем — или внутри него — проступала реальность тридцатилетней давности, когда мы сидели в бочке в детском саду. Теперь она была с нами.
Так что это было не прошлое.
И это не было воспоминанием. Воспоминание — это выцветшая картинка фрагмента прошлого. Это было что-то другое. Это было прошлое, когда оно становится настоящим.
Мы сидели в бочке, за столом, на скамейках. Симон, Лиза и я.
Фрёкен Йонна сидела с нами.
Она собиралась что-то нам показать.
— Как здесь оказалась фрёкен Йонна?
Это спросила Лиза. Лиза, стоящая на террасе, прижавшись ко мне. Говорила она в настоящем времени. Потому что фрёкен Йонна была сейчас с нами.
— Она хочет нам что-то показать. И сейчас покажет. То, что изменит нашу жизнь.
Мне нужно было что-то ей объяснить. Потому что я и сам не был в этом уверен.
— Три недели, — сказал я, — три недели, после того как с нами оставили фрёкен Йонну, мы жили в настоящем мире.
Я должен рассказать это, чтобы самому не забыть. Кажется, всё появляется из забвения, только когда начинаешь говорить.
* * *
— Три недели, — сказал я, — мы — ты, Симон и я — видели то, что называли «настоящим миром».
Настоящий мир. Так могли говорить дети.
Мы и были детьми. Нам было по семь лет.
Не знаю, как так получилось. Почему мир для нас открылся. Потому что мы вместе обнаружили пути внутрь сознания? Потому что мы путешествовали в снах других людей? Или потому что умерла мама Симона? Не знаю, почему так получилось. Но на три недели перед нами открылось то, что мы называли настоящим миром.
Не знаю, почему я уверен, что это продолжалось три недели. Когда тебе семь лет, три недели — это абстрактный, непонятный промежуток времени. Но я знаю, что это длилось три недели. И началось в то утро, когда мы пришли в детский сад на следующий день после того, как с нами оставили фрёкен Йонну, и мы решили, что Симон отказался от мысли вернуть маму.
Всё развивалось как-то постепенно. Не могу сказать, в какое точно время это началось. До или после того, как нам давали фрукты. Но в какой-то момент мы уже оказались в этом мире. Это было так отчётливо, так очевидно и естественно, что мы поняли — мы все трое это видим. И нет никакой необходимости говорить об этом.
Мы присутствовали в настоящем времени. И одновременно с этим настоящим мы увидели фрагменты будущего.
Будущее не есть продление настоящего. Или развитие настоящего. Будущее — это пространство потенциальных возможностей.
Мы не знали таких слов. Никто тогда их не знал. Но именно так оно и было.
Мы ясно увидели настоящее время. Как видят его дети, увидели совершенно отчётливо. Но вокруг него и сквозь него мы увидели то возможное, что очень скоро может проявиться.
Мы увидели, что вот-вот может пойти дождь, и тогда нас позовут в дом, нас всегда звали в дом, когда шёл дождь. Так и случилось.
Мы увидели, что может случиться так, что через минуту фрёкен Грове позовёт нас на занятие гимнастикой, и тут же может случиться, что нам скажут надеть дождевики, малышам надо будет помочь одеться, и потом нас снова отпустят на улицу.
Но ничего этого не случилось, это были возможные события, которые не произошли. Хотя они и показались в пространстве возможностей.
А случилось то, что приехал пожарный, и все взрослые и дети участвовали в пожарных учениях, и мы увидели и сами учения, и как всё будет происходить, мы увидели это заранее. Пожарный приехал на машине с лестницей, и нам разрешили в ней прокатиться, и всё это мы видели как возможность, как нечто виртуальное в пространстве возможностей.
Мы увидели, как моя мама, по пути из детского сада, зайдёт с нами к мяснику за колбасой для жарения на ужин. И прямо рядом с этим, или поверх этой возможности, словно наложенные друг на друга картинки, мы увидели, как она ведёт нас к другому мяснику и покупает свиные отбивные, и мясник протягивает нам, детям, пышущие жаром солёные шкварки, и ни одна из этих возможностей не осуществилась в тот день, они стали реальностью лишь недели спустя, а в тот день мама остановилась перед овощными лавками, которые были устроены на палубах плоских барж, пришвартованных у набережной напротив Биржи, и купила там лук-порей, яйца и сливки для запеканки с пореем и ветчиной.
Мы увидели водолазов, погружавшихся в канал Кристиансхаун в поисках утонувшего трёхлетнего ребёнка, который накануне играл поздно вечером один, мы увидели тот самый момент, когда они поднялись на поверхность с телом, и случилось это не в тот день, это случилось только через несколько лет.
Мы увидели, как торговцу рыбой на стоящем в канале судёнышке подарили щенка, мы увидели, как этот щенок умирает от чумки, но ничего этого не произошло, эти возможности так никогда и не стали реальностью.
Мы слышали, как на крышах домов завыли сирены, но был понедельник, а включали их по средам, тем не менее мы их слышали, и не только в ту среду, мы слышали звук сирены по средам в течение многих последующих лет, и звук этот всегда вселял в нас смутный страх, словно мы внутри себя слышали отзвуки страха взрослых, переживших войну. Мы слышали, как сирены стихают, мы слышали эту среду много лет спустя, когда война уже так давно закончилась, что сирены проверяли теперь один раз в году. И все эти среды с леденящим душу воем и все среды, когда его не было, слились для нас воедино.