Твоими глазами — страница 41 из 43

Так уж устроены глубинные слои сознания. Если ты что-то называешь, если на что-то обращаешь внимание, оно появляется перед тобой.

Мы оглянулись назад, мы, нынешние, и смотрели теперь на игровую площадку на Энгхэвевай, залитую солнечным светом. Оттуда, из какого-то места, в какую-то минуту, отстоящую на тридцать лет от дня сегодняшнего, мы посмотрели на те воспоминания, которыми делились здесь, в клинике, в Ютландии, на протяжении последних трёх месяцев. Когда я начал рассказывать, а она начала вспоминать.

Всё рассказанное представлялось нам ясным и упорядоченным.

Но если мы оборачивались и смотрели вперёд, в сторону того, что тогда было для нас будущим, возникала лишь темнота.

Я говорю «оборачивались», но я не имею в виду физическое движение. Как только мы смещали внимание со здесь и сейчас тридцать лет назад и смотрели на то, что случится через минуту, когда мы войдём в бочку, то тут нас встречала мгла.

Не угольно-чёрная, но тёмная и непроницаемая.

— Я не помнил своего детства, — сказал я, — я не помнил его отчётливо. Оно стало возникать передо мной, только когда я начал тебе о нём рассказывать. Я думал, что рассказываю то, что помню. Но это не так. Оно появлялось, только когда я рассказывал. Почему так?

— Мы поймём это, — сказала она. — Думаю, мы скоро это поймём.

Мы вошли в бочку. Она казалась больше, чем прежде. Сели на скамейки. Через минуту вход заслонили, и в бочку вошла фрёкен Йонна.

Она села рядом с нами и положила руки на стол. Они были такими красивыми. Сильными, как мужские, а сквозь кожу просвечивали все прожилки.

Я протянул руку и погладил её кисть там, где не было гипса.

Кожа была совсем нежной.

Однажды она показала нам, как она выжимает половую тряпку, особенным образом, чтобы не страдали сухожилия. И как потом бросает тряпку, так, что та кружится в воздухе, а затем, распластавшись, падает на пол.

Казалось, ей нравится выжимать тряпку. Она ничего не имела против серой, грязной мыльной воды.

— Я люблю запах мыла, — сказала она однажды.

Она не боялась брать в руки грязь, даже экскременты. Когда какой-нибудь из туалетов засорялся, что случалось нередко, потому что в то время в детских учреждениях использовали жёлто-коричневую туалетную бумагу номер 00, с жёсткой и глянцевитой поверхностью с одной стороны, чтобы сквозь неё не проникали экскременты и бактерии, воспитательницы звали фрёкен Йонну, она засовывала руку в унитаз, пробивала пробку и спускала воду.

В таких случаях на её лице никогда не было брезгливости, даже потом, когда стоя перед одной из длинных раковин, она не спеша, спокойно и обстоятельно намыливала всю руку от плеча до ладони.

А однажды мы видели, как она чистит кухонный сток, потому что господина Андерсена, в обязанности которого входила уборка двора и мелкий ремонт, стало мутить от запаха.

Мы с Симоном и Лизой стояли на лестнице напротив раздевалки и смотрели, как она опускает в люк длинную палку с шариком на конце, который открывался, захватывал всю грязь, закрывался, а потом поднимает её наверх и вытряхивает в тачку.

Запах был отвратительный, но лицо её было невозмутимо.

— Это жир разлагается, — объяснила она, — он плохо пахнет. Но сейчас мы его выловим и закопаем.

Сидя в конференц-зале и одновременно сидя в бочке и поглаживая руку уборщицы тридцать лет назад, я вдруг осознал, что точно так же невозмутимо Лиза встала на колени и склонилась над мёртвым оленем вместе с моими дочерьми, вдыхая запах падали.

И тут распахнулся настоящий мир.

Не здесь, не в конференц-зале. Открылось воспоминание о нём — о том, что было тридцать лет назад.

Это было как-то связано с тем, что с нами оказалась тогда фрёкен Йонна.

Не знаю, как это связано, каким образом. Почему то, что она была с нами, открыло нам возможность заглянуть в будущее. Мы так этого и не узнали, так никогда и не узнаем.

Может, это было связано с её детством, когда она сама ходила в детский сад. Может быть, остались какие-то пути, которые она вместе с другими детьми открыла для себя в сознании, я не знаю. Возможно, она в детстве, как и мы, обнаружила, что через сны можно войти в сознание других людей. Или дело в чём-то другом.

Я не верю в сверхъестественные способности. Я верю в тренировку. В то, что можно найти путь в сознание и практиковаться в доступе к нему.

Там, в бочке, тридцать лет назад, мы с фрёкен Йонной, Симоном и Лизой смотрели на море сознания. Это то, что я знаю. И море при этом было вокруг нас, над нами и под нами.

Мы увидели смерть Лизиных родителей, мы увидели машину, вдоль дороги растут такие высокие деревья, что дорогу плохо видно, водителя ослепляет прямое закатное солнце, внезапно появляется другая машина, идущая с большой скоростью.

Я увидел смерть своего отца, через тридцать лет, от хронического заболевания из-за курения. Смерть матери. Смерть бабушек и дедушек. Мы увидели горящий дом, пожарные машины и лестницу, и только тридцать лет спустя я пойму, что это мы видели смерть Симона.

Мы видели наших любимых, друзей, коллег. Победы и поражения. Всеобщий прогресс и катастрофы.

Мы увидели то, что случится позднее.

И то, что могло бы случиться вместо этого.

И пока мы всё это наблюдали, вокруг нас росло напряжение.

Бочка, где мы сидели, больше не походила на нашу знакомую пивную бочку, она была похожа на вселенную.

Мы знали: то, чему мы стали свидетелями, можно вытерпеть лишь очень короткое время. Если это будет продолжаться дольше, мы погибнем.

Мы увидели наши возможные поступки и ту цену, которую за них, возможно, придётся заплатить.

Мы видели это не как теорию, не как нечто, что можно сформулировать. Мы видели это перед собой, во всей полноте.

В море сознания, которое на мгновение приоткрылось, присутствовали все потенциальные поступки и возможные последствия.

— Очень трудно запомнить, что важно. И важное забрать с собой в будущее.

Это говорила фрёкен Йонна. Хрупкая восемнадцатилетняя уборщица с большими, сильными, гладкими розовыми руками, одна из которых была в гипсе и спокойно лежала на столе, говорила с нами, тремя семилетними детьми.

— Но, наверное, можно запомнить вот что. Наверное, что-то одно мы можем взять отсюда в будущее. Когда мы уже не сможем всё так видеть. Что мы больше всего хотим запомнить? Что самое важное? Когда всё это через секунду исчезнет? Что самое важное?

Мы были не в сказке. В каком-то смысле это была совершенно будничная ситуация. Фрёкен Йонна не была феей. Она нам ничего не обещала. Глядя на море и поверх него, мы знали, что любой человек мог бы всё это увидеть. Что когда-нибудь все люди смогут это увидеть. Это ведь настоящий мир.

— Я хочу увидеть маму, — сказал Симон. — Хочу, чтобы мы с Марией снова увидели маму, это самое важное.

— Она умерла, — сказала фрёкен Йонна.

Он её не слышал. У него было такое же выражение лица, как в том сне, где ему снилось, как мама обнимает его.

— Увидеть её, — повторил он, — важнее этого ничего нет. Для нас с Марией.

Фрёкен Йонна посмотрела на меня.

— Мы должны снова увидеть тебя, — сказал я. — Важнее этого ничего нет.

Непонятно, почему я это сказал. Совершенно непонятно. Я слышал себя самого и ничего не понимал.

И тем не менее это было правильно. Это никак не было связано с пониманием и смыслом. Понимание и смысл — это бутылочное горлышко, это узкие места, а действительность бывает слишком велика, чтобы пройти через такое узкое место.

Но кое-что я понял — там, в бочке. Понял, что самое важное, единственное, что я хотел бы взять с собой в будущее, это уверенность, что необходимо снова, потом, когда-нибудь встретиться с восемнадцати- или девятнадцатилетней уборщицей, которая когда-то сидела с нами, что-то нам рассказывала, которая пришла к нам в бочку, когда бочка была похожа на вселенную, и настоящий мир вдруг стал расширяться.

— Чтобы мы снова встретились. Это самое важное.

Это сказала Лиза. Наверное, она увидела то же, что и я. Или что-то похожее.

Я в последний раз попытаюсь сказать что-то из того, что невозможно облечь в слова.

Нам было всего семь лет. Мы были маленькими детьми с нормальными для этого возраста желаниями. Когда нас забирали из детского сада, мы мечтали, чтобы нам купили шоколадку «Пернилле» или «Сенатор» в табачном киоске, который находился через дорогу. Тогда детям покупали гораздо меньше сладостей. «Пернилле» и «Сенатор» — так назывались молочная и тёмная шоколадки.

Мы мечтали о лакричных пастилках. О комиксах про Дональда Дака. О том, чтобы летом искупаться в прохладной морской воде, а потом лежать на животе в горячем песке и сохнуть на солнце.

Мы любили наших родителей. Любили наших плюшевых мишек. Вкус бутербродов с маслом и сыром на хлебе из муки грубого помола.

Мы плакали, когда нам случалось удариться, и успокаивались, когда нас утешали.

Нам нравились взрослые, которые по-доброму с нами разговаривали, и мы боялись взрослых, которые говорили с нами грубо.

Мы, как и все дети, умели искренне радоваться. Если мы сталкивались с тьмой, мы старались не обращать на неё внимания, как это обычно делают дети. Но тьма эта затаилась, ожидая своего часа.

Мы были обычными детьми, которые жили тридцать лет назад и нисколько не отличались от нынешних.

Но внутри у нас было ещё и что-то другое, во всех людях есть что-то другое, то, что гораздо старше их самих, может быть, вневременное, дающее возможность увидеть другие стороны реальности.

Именно эта, другая часть нашей сущности открылась в эту минуту.

Лиза встала со скамейки, она первой поднялась со своего места.

Это не было физическое движение. Физически, телесно она по-прежнему сидела за столом.

И тем не менее я увидел, как она встаёт, увидел, как некая проекция, наверное, можно сказать, виртуальный образ Лизы встаёт и делает шаг в будущее — так же, как мы много раз в последние три месяца входили в сны сперва через джунгли, а потом прямо в сны.