— Нам известно, что ты был связным у Бадаева, — сказал он Гордиенку.
— Вам известно? И откуда это может быть вам известно? Я же никакого Бадаева не знаю.
— А Носова знаешь?
— Какого Носова? — насторожился Яша.
— Сергея Ивановича Носова из артели гужтрапса.
— Ах Сергея Ивановича! Да? Это которого задержали вчера вместе со мною? Да? Высокий такой, в шапке?.. В бобриковом пальто?.. — Яша готов был до бесконечности перечислять приметы Носова, затягивая время и лихорадочно соображая, почему этот фашист спрашивает его о Носове и Бадаеве одновременно. — Нет, не знаю!.. Вчера впервые видел его на квартире у Бойко.
— И ты станешь отрицать, что Носов и Бадаев одно и то же лицо?
Яша чуть не вскрикнул. Нет, этого Садовой знать не мог! Паспортом Носова Владимир Александрович пользовался впервые… Значит?.. Значит, предал кто-то из арестованных вчера. Кто же? Кто?!. Жека?.. Или Старик не выдержал пыток?.. Нет, нет! Это только подозрения господина фашиста! Это провокация!.. Яша ответил спокойно и дерзко:
— Откуда же мне знать, господин фашист, похожи ли вы на черта — вас я вижу впервые, а с черта даже фотокарточки нету.
Курерару понял, что очную ставку Яши с Носовым проводить бесполезно. Этот Гордиенко довольно крепкий орешек, если упрется, хоть ты кол ему на голове теши — ничего не скажет. Но Курерару был матерым волком, недаром же он, как и Аргир, втайне от своих хозяев, служил не только румынской, но и немецкой, и английской разведкам. Он решил заговорить с Яшей по-иному: не может быть, чтобы этот подросток не воспользовался возможностью сохранить себе жизнь. Курерару всегда считал: чем человек моложе, тем жизнь ему дороже, тем сильнее он цеплялся за нее, ничем не брезгуя для своего спасения.
— Не делай глупостей, Гордиенко. Я даю тебе возможность спасти свою жизнь. Для этого много не надо: перестань ёрничать и ответь всего на один вопрос.
— А как же убийство Садового?
— Это можно расценить как обыкновенное уголовное преступление. В военное время на это особого внимания не обращают.
— Угу… — задумался Яша. — И что же это за вопрос такой, что ради ответа на него можно отпустить уголовника на все четыре стороны?
— Сколько катакомбистов в Одессе?
— И если я отвечу на такой короткий вопрос, значит, все — чеши, Яша, до дому?
— Если ответишь правильно.
Даже Чорбу вытянул шею и навострил лопухи ушей, чтобы расслышать Яшин ответ.
— Вот жаль, господин фашист, я их не посчитал.
— Ну, много или мало?
— Смотря как понимать. На двести миллионов советских людей, конечно же, мало, ничтожный процент… Но если на ваш гарнизон, — фью-ю-ю! — господин фашист, тьма-тьмущая. Катакомбисты не перебили вас всех до сих пор только потому, что боятся, как бы в свалке не наставить синяков порядочным людям. Вы же, наверно, заметили, господин фашист, что вас бьют только тогда, когда вы собираетесь большим стадом — в комендатуре на Маразлиевской, в поезде-люкс, в колонне на Николаевском шоссе… Мой вам совет, господин фашист, не собирайтесь ярмаркой, чешите отсюда в свою Румынию, там вас, словно пижона, трогать не будем.
— Надеюсь, ты понимаешь, щенок, что твоя болтовня мне не нужна, — не выдержал спокойного тона Курерару. — Мне нужны показания, черт побери, и я их у тебя вырву или тебе не видать солнца, как своих ушей!
Яша знал, что его будут бить, мучить, пытать. Он к этому был готов еще с той минуты, когда там, на квартире, отказался бежать и назвал свое имя. И ему просто хотелось потрепать нервы этим ублюдкам, решившим соблазнить его свободой, жизнью, солнцем. И теперь, когда уверенность господина следователя в своем превосходстве, в том, что он купит Яшу, была на пределе, когда нервы у того начали сдавать, Яша почувствовал такой прилив сил и дерзости, что не мог уже сдержаться. Он подался всем телом вперед и, гордо подняв голову, сказал громко и вдохновенно:
— И насчет солнца и света у нас с тобой, фашистская морда, понятия разные:
Мы клянемся любимой Отчизне:
Расстояньям и тьме вопреки,
Будут светочем в море и в жизни
Лишь советской земли маяки!
Курерару хотелось выть от злобы, но он взял себя в руки, ему надо было во что бы то ни стало сломить волю этого подростка, запутать его, заставить хоть чем-то усомниться в своей правоте, поколебать веру в себя, веру в дело, которому был предан. И опять подобие усмешки скользнуло по губам Курерару.
— Эх ты, Гор-ди-енко! Украинец с украинской фамилией, а национальной гордости в тебе ни на грош, не нашел даже украинского стихотворения, по-русски шпаришь. Или большевики так уже вытравили в тебе все украинское, что и вспомнить нечего, Гордиенко?
— Ах вот оно что? — Яша почувствовал, как что-то холодное подкатилось к самому сердцу. — Так это ты ради Украины, оказывается, стараешься. Это ты чистоту мовы моей, гордость моей фамилии пришел сюда отстаивать? Добре же… Ты про Тычину, Павла Григорьевича, слыхал?.. Да где уж тебе, фашист, слышать про него, ты и «Боже, царя храни» небось забыл… Так во? слушай! Слушай украинскую мову, гад!
И он кинул, потрясая перед собой закованными в кандалы руками:
Душі моєї не купить вам
а ні лавровими вінками,
ні золотом, ні хлібом, ні орлом.
Стою — мов скеля непорушний!
— Фанатик! — в бешенстве закричал Курерару. — Чорбу! Ла мунка, займитесь своим делом!
Чорбу подскочил к Яше и, не размахиваясь, левой рукой нанес ему сильный, короткий удар в челюсть.
21. О чем кричат тюремные стены
Бойко в камеру не вернулся. Вместо него на третьи сутки втолкнули избитого до полусмерти Шурика Хорошенко. Парень могучего телосложения и незаурядной силы несколько часов лежал пластом. Яша, превозмогая боль во всем теле, с трудом приподнял голову Шурика, положил ее себе на колени и пытался разжать зубы, чтобы влить в рот товарищу хоть несколько капель воды. Ни Саша Чиков, ни Алеша помочь ему не могли — они сами не в силах были подняться с цементного пола, истерзанные палачами на допросах. Только к вечеру Шурик пришел в себя, открыл глаза, узнал Яшу. Глаза чуточку потеплели. Он вздохнул и уснул.
Потом целую неделю никого не вызывали на допрос. Ребята постепенно отходили, как зеленя после крепких морозов. Яша после сильных побоев стал плохо слышать. Саша Чиков кашлял и харкал кровью. Алексей жаловался, что ему вывихнули ногу, не мог шагу ступить без стона. Только Шурик ни на что не жаловался и ругал себя на чем свет стоит, что так глупо попался в ловушку.
— Пришел на работу, смотрю — замок висит. Ну, думаю, пижоны всю ночь в домино резались, теперь дрыхнут, а время мастерскую открывать. Ужо я вас, думаю, потрясу на койках, побрызжу водичкой холодной. И ввалился, как слепой телок в яму, а там засада… Ах дубина! Ах болван стоеросовый!
— Зато в приличную компанию попал.
— Да уж куда приличнее.
— Главное, не падать духом, ребята, крепиться, — твердил Алексей. — Знали, на что идем.
…В камере темно, сыро и холодно, как в яме. Тюремные ночи тянутся долго, может быть, из-за мертвой тишины, только изредка нарушаемой приглушенным стенами криком или стоном уснувшего соседа. И как ни болит избитое тело, как ни муторно на душе, мысли все текут и текут, все чаще и настойчивее бередит душу мысль о побеге. Вот если бы катакомбисты налетели на сигуранцу! Или черноморцы высадили десант. В Феодосию высаживали. И в Керчь. И в Евпаторию. В Судак, Владимир Александрович говорил, трижды высаживали. Высадят когда-нибудь и в Одессу, в городе давно уже об этом слухи ходят… Рождаются самые дерзкие мечты о побеге…
В стену кто-то стучит короткими, негромкими, сухими, то одиночными, то парными ударами — стук-стук, тук, тук, тук-тук-тук-тук… Подожди, подожди, да ведь это морзянка, которую Яша изучал в спецшколе. Да и какой мальчишка приморского города ее не знает! Яша напрягает слух и память, вспоминает забытые сочетания одиночных и групповых сигналов. Тук, тук-тук. Тук, тук-тук. Точка — тире, точка — тире, вспоминает Яша. Да ведь это же — вызов. Вызывают на разговор!
Яша, забыв о боли, пододвигается к стене и стучит костяшкой согнутого пальца: три точки, тире, точка — отвечаю, мол, слушаю, передавай!
И складываются точки и тире в слова, и шепчет уже Яша переданную через стенку телеграмму:
— Нас предали. Нас предали. В камере с Бадаевым сидит Бойко. В камере с Музыченко сидят Вольфман Густав, Милан Петр, Продышко Петр…
Ребята все проснулись. А может, как и Яша, не спали вовсе. Сползлись к Яше, слушают его шепот. А стенка продолжает рассказывать жестким, сухим языком точек и тире:
— В камере с Межигурской сидят Шестакова и Булавина…
— Тетя Ксеня! — невольно вскрикивает Алексей.
И Яша вспоминает рыбацкий домик на шестнадцатой станции, чумазых ребятишек, перебирающих синие гроздья, и лопот виноградных листьев над крутым берегом…
«Все — наши!.. — отмечает он про себя. — Нас предали — это точно! Но кто?.. Кто иуда?»
А стена сыплет и сыплет фамилиями:
— Волков…
— Шлятов…
— Шилин…
— Юдин…
— Бунько…
— Какой Бунько? Какой Бунько? — вслух спрашивает себя Яша. — Где я слышал эту фамилию?
— Слушай, слушай, Яшко, что там еще стучат, — тормошит его за рукав Алексей.
— Передай, кто в твоей камере, кого водили сегодня на допрос? — спрашивает стена.
Яша выстукивает косточкой согнутого пальца четыре фамилии. Стучать неудобно. Мешают позвякивающие кандалы.
— …допросов не было.
Потом, подумав, снова стучит:
— Какой Бунько? Какой Бунько сидит в камере с Волковым?
Стена долго молчит. Потом раздается торопливый стук, посыпались точки и тире.
— Одноногий чистильщик с Привоза.
— Дядь Миш? — удивляется Яша. — Дядь Миш, как же ты сюда попал?
А стена продолжает говорить:
— Сегодня зверски избит на допросе Бадаев. Имен не назвал. Бадаев просит передать всем: главное — не потерять веру в наше большое дело. Кто сохранит ее — выдержит.