Твой сын, Одесса — страница 27 из 32

— Выдержим, командир! Выдержим! — шепчут четверо в камере. — Всё выдержим!..

А стена продолжает. Стена уже не говорит, она кричит, она вопиет:

— Сегодня после пыток покончил самоубийством Николай Шевченко. Имен не назвал… Никакие пытки не вырвут у нас признаний… Остерегайтесь провокаций…

В камере зажегся свет. В двери щелкнул железный глазок, открываемый жандармом. Заскрежетал ключ в замке, лязгнул засов.

— Гордиенко Яков! — кричит жандарм. — На допрос! Быстро!

Яша поднимается с пола, снимает бушлат и кубанку, идет к двери:

— Спешу и падаю!

22. Палачи меняют тактику

…В просторном кабинете вкрадчиво постукивают настольные бронзовые часы. Ионеску кажется, что кто-то невидимый идет по пустым комнатам ровным, неторопливым шагом. И ничем нельзя остановить идущего. Рано или поздно он откроет дверь и войдет. И это будет последняя минута в жизни Ионеску. А может быть, это тикают вовсе и не часы, а взрывной механизм мины, заложенный партизанами, как там, на Маразлиевской? А может… С некоторых пор полковника мучают дурные предчувствия. Начали сдавать нервы — все чудится приближение роковой минуты… Тревога проникает за толстые стены кабинета вместе с полосками света сквозь портьеры на окнах, вместе с запахом гашеной извести из подвалов, где томятся заключенные. Тревога во всем, даже в сизых тенях, безмолвно ползущих по паркетному полу. Ионеску нервно пожимает плечами, раскрывает пухлую желтую папку с надписью «Строго секретно», дрожащими пальцами переворачивает страницу и упирается серыми злыми глазами в частокол крупных черных букв. Это копия донесения шефу службы информации директору Кристеску. И хотя Ионеску сам подписал донесение и сам позавчера отправил его с нарочным в Бухарест, копия снова и снова притягивает к себе внимание полковника.

Ионеску не слышал, когда в кабинет вошел Курерару, и еле заметно вздрогнул, когда тот дал о себе знать легким покашливанием, но сразу овладел собой — присутствие старого, испытанного подручного успокаивало.

Ионеску. В ответ на наше донесение получена шифровка от директора Кристеску. Он требует, чтобы мы любыми способами добивались признания у захваченных катакомбистов, нашли способ проникнуть в катакомбы…

Курерару. Мы все сделаем для этого.

Ионеску. Однако неделя пыток Бадаева, Шестаковой и Межигурской не дала никаких результатов. Вы, конечно, понимаете — кроме них и Якова Гордиенко, никто из арестованных секретных входов в катакомбы не знает и ответить, есть ли под землей войска и сколько их, не может.

Курерару. Да, Бойко выдохся. Даже ему неизвестно ничего, что выходит за пределы городской группы. Я думаю, в городе осталось много агентов Бадаева, о которых ни Бойко, ни мы ничего не знаем.

Ионеску. Бойко сделал все, что мог… А те трое, я имею в виду Бадаева и его Тамар, такие фанатики, что ничего не скажут. Они скорее поступят, как Шевченко, йем признаются. Единственное, что мы можем еще сделать, это расстрелять их.

Курерару. Пожалуй. Я присутствовал на их допросах.

Ионеску. Но нам уничтожения Бадаева мало. Надо уничтожить подполье. Нетрудно себе представить, какая огромная и еще не ликвидированная подпольная организация разведчиков и партизан осталась после Бадаева в катакомбах и в городе. У них значительные запасы продовольствия и оружия. Если мы их не раскроем, нам, знаете ли…

Курерару. Понимаю вас.

Ионеску. Значит, Бадаев, Шестакова и Межигурская выпадают. Остается Яков Гордиенко. Федорович уверяет, что Гордиенко знает адреса городских явочных квартир.

Курерару. Но Гордиенко дерзок и упрям. Чорбу не добился от него ни единого слова.

Ионеску. Поймите, что от Гордиенко зависит не только судьба катакомбистов, но и наша с вами карьера тоже… Гордиенко еще молод и, следовательно, не успел еще так проникнуться большевизмом, как Бадаев и те двое. Это во-первых. Во-вторых, он еще не жил, и жизнь ему дороже, чем другим. В-третьих, у него есть мать и больной отец, которых он, как свойственно ребенку, любит. А, материнское сердце?.. Чего только не сделает мать ради спасения сыновей, учитывая, что муж безнадежен. Надо, чтобы материнская слеза работала на нас. Разрешите мадам Гордиенко свидания с сыном, и она, может быть, добьется от него того, чего не добились пока мы с вами… Вот мой план: вооружимся терпением, пусть охрана относится к Якову Гордиенко по возможности… ну, как это, гуманно, что ли… прекратите физические меры, предоставьте ему много времени для размышлений. Психологически он подготовился к самому худшему и будет сначала удивлен таким оборотом дела, через неделю — встревожится, через две — начнет паниковать. Это уже будет надлом, дальше покатится, как снежный ком с горы… Иногда психологический прием срабатывал и против более закаленных, чем этот мальчишка. Да и к тому же: только ему одному из всех арестованных будут разрешены свидания, только ему одному — передачи, пусть приносят хоть три раза на день, скорее бросится в глаза остальным заключенным. Только его одного не будут избивать на допросах. Да при том всем известно, что он не оказал сопротивления при аресте. Знаете ли, как это могут расценить остальные арестованные подпольщики? Это тоже козырь не из последних… Надо взять хитростью то, что не удается взять силой.

23. Варенички

Матрена Демидовна за слезами да за стеклами сразу запотевших очков почти и не видела на свидании Яшиного лица. Тем более что их отделяла друг от друга двойная перегородка из стальных сеток. Матрену Демидовну строго предупредили, что можно разговаривать только о семейных делах. Она ничего и не говорила.

— Отец вам кланяется, — начала было она, но слезы так сдавили горло, что больше сказать ничего не смогла. Стояла, скрестив худые руки на груди, чтобы не так заметно била дрожь, и молча плакала.

Плакала не потому, что горе свалилось на ее голову нежданно-негаданно. Нет. С тех пор как война началась, она только горя и ждала. А чего еще ждать, когда в городе враг? Смерть рыщет по домам, цепляется, что репей до кожуха, и смирную, и буйную голову равно сечет. А ее сыновья, нечего греха таить, никогда смирнякамп не были, ни притворству, ни лицемерию не учены: что на сердце, то и на языке, что на уме, то и на кулаке — обиду стерпеть не могут, не то что… Вольной крови дети. И когда узнала, что сыны ее — подпольщики, не удивилась. Удивилась бы, когда б они не были подпольщиками. Это Лешенька да Яшко думали, что мать не ведает об их партизанстве. Она все видела. Если сын трое суток дома не ночует, а на четвертую ночь приходит продрогший досиня, вымотанный до кровинки, только глаза блестят… «Обогрейся, сынок… Обогрейся, засни скорее». — «Некогда, мама. Где Лешка?» И шепчутся, шепчутся потом до утра… Разве матери еще что говорить надо? Разве сердце ее обманешь? Все она знала. И какая беда их караулит в случае чего… И на все свое материнское благословение дала. Молча… И плакала теперь оттого, что не открылась сыновьям тогда, не была вместе с ними. Может, материнское чутье и уберегло бы их от какого неосторожного шага. Невелика бабья сила, да, может, в чем и помогла бы… А теперь чем поможешь?

Вот так и стояла все свидание, слезами облитая. Только бы не согнуться, не зарыдать, не надломить Яшину душу своей болью. Жене моряка, матери партизан негоже быть слабой… Когда дежурный объявил, что свидание окончено, почти спокойно сказала:

— Блюдите сами себя, нам хорошо будет.

Нет, ничего крамольного не усмотрели палачи ни в отцовском поклоне, ни в смиренном наставлении матери! А Яше эти слова сказали многое: и благодарность отца за то, что его сыновья оправдали надежды, и благословение матери пуще жизни беречь честь, достоинство, сыновнюю верность делу отцов…

Свидания, на которых нельзя было ни сказать то, что надо сказать, ни прикоснуться друг к другу, ни даже обменяться значительными взглядами, которые не привлекли бы внимания жандармов, были мучительны и для матери, и для сына. И Матрена Демидовна стала приходить все реже и реже. Пусть Нина ходит, они хорошо понимают друг друга.

Нина не пропускала ни одной возможности повидаться с братом, от комендантского часа до комендантского часа крутилась у следственной тюрьмы с авоськой, в которой всегда была передача для братьев, — крохотный кусок черного хлеба, пара луковиц, несколько вареных картошек. Бывают дни, меняющие человека больше, чем годы. Именно такие дни пережила Нина. Она стала замкнутее, хитрее, настороженнее, все о чем-то думала, до белизны в суставах сжимала кулачки, сдвигала прямые густые брови над переносицей и нетерпеливо топала ногой.

— Ну, ладно же!..

Она была вся как пружина, как заряд в патроне, глаза горели, на лице обозначились резкие линии.

Однажды Яша, улучив момент, когда жандарм отвел глаза в сторону, жестами показал Нине, чтобы она принесла ему с передачей карандаш.

Долго мудрила Нина, как бы так запрятать карандаш, чтобы его не обнаружили при проверке. Наконец додумалась: в плетеной из кожаных лоскутов ручке авоськи просверлила отверстие и засунула в него карандашный грифелек, завернутый в кусочек бумаги. Хитрость удалась: жандармы не обнаружили недозволенного вложения. Но… и Яша тоже не догадался, что в ручке авоськи надо искать запретную передачу. Он вынул продукты, авоську передал обратно.

Три раза побывала авоська в Яшиных руках. И три раза карандашный грифелек возвращался к Нине. Нина чуть не плакала с досады, а передать Яше, чтобы он обратил внимание на ручку авоськи, никак не могла. Яков Кондратьевич посоветовал дочке сделать уксусной кислотой надпись на скорлупе яйца «посмотри ручку авоськи», дать надписи просохнуть, а затем сварить яйцо. Так когда-то делали матросы, посылая весточки своим товарищам-революционерам в царскую тюрьму. Пройдя через скорлупу, кислота осядет на белке голубоватой надписью. После этого даже под сильным микроскопом на скорлупе не удастся обнаружить никаких следов. Но и этот способ не годился — надзиратели принимали к передаче только чищенные яйца…