диевых, Храмушин. Старика била дрожь… Господин прапорщик был не робкого десятка, но даже и ему стало не по себе от нетерпения деда.
Тем временем у Точилиных собралась кулацкая верхушка, человек пятнадцать.
— Господа, — сказал прапорщик, — в городе началось. Сегодня утром большевистская власть там падет. Дело за вами, отцы.
Старики размашисто крестились.
Прапорщик ускакал поднимать Зеленгу. Мятеж зрел не только в Каралате.
Часам к десяти утра Елдышеву стало известно о сборище в точилинском доме. Он предупредил Петрова и Медведева. С минуты на минуту должен был начаться волостной съезд Советов, делегаты уже заняли места в Народном доме. Озабоченный Петров пропустил сообщение Ивана мимо ушей: эко диво, мало ли было таких сборищ? Иван настаивал, чтобы делегатам было выдано оружие. Медведев спросил, велика ли опасность. Оружие выдать — не шутка, потом не соберешь, люди к оружию ныне охочи. Иван замялся: насколько велика опасность, он не знал. Но не чаи же собрались распивать кулаки у Точилиных в три часа ночи!
Разговор этот происходил в волисполкоме. Петров почти не участвовал в нем, составляя список делегатов. Среди прибывших было порядочное число подкулачников — открытых, всем известных; а сколько скрытых, сколько подкупленных? Вот о чем были заботы Петрова. Но Медведеву передалась тревога Ивана, и он согласился было выдать оружие. Но кому? Петров, услышав, сказал: каралатским выдадим, а другие что же? Безоружный оружному не товарищ. Разлад в ряды делегатов внесем. Панику не разводи, Иван Гаврилович.
— И правда, Иван, — поддержал его Медведев, которому очень не хотелось выдавать оружие из тощего арсенала военкомата. — Что ты на нас страху нагоняешь? Вооружим десяток людей — уже надо дать объяснение делегатам. А чем объясним — твоими догадками? Ну собрались старички, ну потолковали, им есть об чем… Может, они тезисы вырабатывали для своих людишек.
— Твоими бы устами да мед пить, — сказал Иван. — А боюсь, кровью захлебнемся.
— Спокойно, Ваня, — сказал Петров. — Ты же сам говорил: покуда в городе наша власть, здесь ни одна тварь голову не поднимет. Пошли, мужики. Пора начинать.
В яростных спорах, в ругани, в коротких потасовках, вспыхивавших в зале то тут, то там, принималась каралатским волостным съездом Советов большевистская резолюция о хлебе, которая полностью поддерживала проводимую волисполкомом продовольственную политику. «Излишки хлеба, рыбных продуктов и мануфактуры, укрываемые сельской буржуазией, и впредь подлежат безоговорочному изъятию. Тайных и явных спекулянтов продовольственными и иными товарами ловить и карать судом революционного трибунала как злейших врагов революции».
Большевистскую резолюцию приняли большинством в пять человек.
Это была трудная победа. Петров, как пахарь, утер пот со лба. Он выступал три раза и теперь словно захмелел от радости, потому что до последней минуты не знал, за кем пойдут делегаты. Ведь так соблазнительно было разрешить в волости свободную продажу хлеба![2] Хлеб, хлеб… Порой от малого может свершиться или не свершиться задуманное. Что, если бы эти пять человек проголосовали против? А теперь шумите, кричите, угрожайте — наша взяла, наша… Петров повернулся к Медведеву, чтобы поделиться с ним своей радостью.
Медведев радость его не разделил. Обострив скулы, он зорко глядел в зал, откуда неслись проклятия и угрозы. Меньшинство не желало соглашаться с волей незначительного большинства.
— Худо, — сказал Медведев. — Дурака мы сваляли. Прав Иван. Где он?
— Где ж ему быть… Охраняет парадный вход.
— А черный?
— Заперт изнутри. Не журись, Никола. Пошумят и перестанут. Сейчас объявлю перерыв.
Он встал и поднял руку, призывая зал к тишине. В него, беззащитного, стрелять было хорошо. Но не в него целился из револьвера делегат с хутора Грязного, сидевший в последнем ряду. В Медведева целился он, потому что поясной ремень военкома оттягивала кобура с маузером. Медведев, получив пулю в сердце, боднул лбом край стола. Тот, на последнем ряду, вторым выстрелом сшиб керосиновую лампу-десятилинейку. Зал взорвался криками ужаса и гнева. Во тьме, разрываемой всполохами пламени, Петров торопливой рукой рвал застежку на кобуре военкома…
В дни кулацкого контрреволюционного восстания в Каралате милиционер Елдышев, отбившись от кулаков и подкулачников, вбежал в землянку и оттуда отстреливался. Озверевшая толпа, подстрекаемая наймитами англичан и разной черной сволочью, видя, что тов. Елдышев героически защищается, облила керосином землянку, подожгла ее, и Елдышев был сожжен живым, но не сдался. Так погиб верный сын трудового народа. Сожалея о столь мученической смерти тов. Елдышева, я глубоко убежден, что среди товарищей милиционеров найдутся еще и еще сотни таких же преданных великому делу революции, за которую гибнут каждый день лучшие сыны пролетариата.
Иван отстреливался не один. С ним был и Вержбицкий.
Перед землянкой в весенней грязи мертвыми комками лежали три человека. Двое были из точилинского выводка. Дед Точилин глухо выл за углом соседней землянки, потом вышел и, пошатываясь, побежал к окну, за которым стоял Вержбицкий. Иван Прокофьевич снял его выстрелом, бережно поставил винтовку к стене, вздохнул:
— У меня все, Ваня.
Иван у своего окна следил за улицей, не отвечая. Ему не хотелось говорить. Вержбицкий помялся и, угадывая тайные его думы, сказал:
— Не трави душу, Ваня. Прими все, как есть. Легше станет.
— Легше! — взорвался Иван. — Разиню словили, расквасились. Нас, как щенков, раскидали, а ты — легше… Не прощу себе!
За глухой стеной землянки пылала баня, выбрасывая космы пламени. Жирная грязь на дороге была теперь словно полита кровью, а может, и была полита ею.
— Сынок, — печально и ласково сказал Вержбицкий, — жизню в обрат не переиграешь. Мы свое дело сделали, другие умнее будут. Простимся, милый, а то навалятся и не дадут.
Они обнялись.
Больше к приказу добавить мне нечего.
Твой выстрел — второй
Глава первая
Он погиб 12 июля 1941 года в жаркий полдень недалеко от маленькой железнодорожной станции.
Пожилой железнодорожник похоронил его, поставил крест, а затем, глубоко вдавливая карандаш в мякоть грубо обструганного дерева, написал: «Роман Мациборко, 22 года».
Окончив эту работу, он присел рядом с могильным холмиком, закурил. Сейчас, когда руки и мысли его не были заняты делом, он мог, не торопясь, подумать о том, как поступить дальше. Он не сомневался, что погибший из тех Мациборок, которые живут в двадцати верстах отсюда. В солдатском сидоре, валявшемся около убитого, он нашел письма и красноармейскую книжку. Старик и раньше слышал, что есть в соседней Каменногорке такая семья, а теперь, просматривая письма, он зримо представил отца и мать убитого, его сестер. И уже казалось ему, что до войны он встречал этих людей, имел с ними какие-то житейские дела, он даже припоминал их лица — и тем сильнее скорбел сердцем, тем тяжелее было ему принести в эту семью горькую весть. Но думая об этих людях, он думал о себе о своем младшем сыне. Его сын тоже воевал, его сыну тоже было немногим больше двадцати — и кто теперь скажет, где он и что с ним? Старик пережил на своем веку три войны, и потому, внутренним оком обозрев все, к чему надо быть готовым, он мудро и просто решил, что если сыну суждено погибнуть, то пусть судьба подарит отцу последнее и горькое утешение — знать, где и как случилось это. И подумав так, он дал себе зарок обязательно сообщить Мациборкам о смерти Романа. Он смог это сделать лишь через два месяца.
Осенью Куприян Мациборко пришел на могилу сына. Все было получено: вещмешок, красноармейская книжка, письма, которые посылали Роману еще до войны, — все было получено и не оставляло надежд, и все-таки тайные, почти безумные, лелеялись они ночами в душе каждого из Мациборок. Но увидел отец этот холмик, поросший поздней травой, увидел серый крест с именем сына — и только тогда жестокая явь свершившегося ударила его в сердце, пригнула к земле. Он стал на колени, худые лопатки его затряслись — нем и безутешен был его плач. А шестнадцатилетняя дочка Ксеня, что пришла вместе с ним, не могла и сейчас поверить в это и, упав на могилу, в отчаянии раздирала руками траву, подавляя в себе кощунственное желание разрыть, убедиться, что там лежит не Роман…
Через три года, в сырой майский вечер, она вспомнит эти минуты, это неверие свое. На подворье, где она вскапывала землю под огород, войдет милиционер и подаст ей письмо, свернутое в треугольник. Каменногорку недавно освободят наши войска, и жители села станут, наконец, получать вести от родственников, которых война раскидала по белу свету. Только семья Мациборок не будет уже ждать для себя никаких вестей, она за три года жизни под немцем увидит столько горя, что то, первое, затянется, перестанет кровоточить. И вдруг — письмо. Ксеня возьмет его — и холодея и предчувствуя, веря и не веря и еще не видя в полумраке ни обратного адреса, ни имени, протяжно крикнет, осядет на землю и будет плача целовать этот серый треугольничек бумаги. На ее крик сбегутся родные, а вскоре все село соберется у дома Мациборок. Люди будут слушать строки Романова письма, и пойдет по округе весть о чудесном воскрешении человека, которого первым отплакали в селе. И во многих сердцах снова вспыхнут тайные надежды, которым не сбыться никогда, никогда…
Нет на войне чудес, есть на войне случайности. Двое лежали в засаде за пулеметом, разрывом гранаты вырвало сердце одному, и он умер мгновенно; второго отшвырнуло в сторону — он, очнувшись, снова потянулся к пулемету, радуясь, что тот стоит как стоял. Боковым зрением Роман увидел, что напарник его убит, но пожалеть об этом не успел: новый взрыв и новая боль настигли его и, теряя сознание, он успел лишь подумать: «Вот, меня тоже убило».