В двенадцатом часу ночи они пришли впятером, среди них был и тот, кто жесткой рукой и на коротком поводке держал всех. Ничего особенного в нем не было, так себе, немудрященький с виду, смуглое лицо побито оспой, почти безбровое, глаза очень белые, словно выстиранные, — нет, не красавец, даже дурен. А покорил ее он мгновенно. Да и то надо сказать, что она готова была к этому: полтора года монашествовала в лагере, а на воле ей сразу же не повезло, связалась с выздоравливающим капитаном, а он был трус, все, что ему пришлось испытать за полтора года войны, раздавило его, и он все время слушал, как возвращается к нему здоровье. Даже то, что он может любить женщину и быть сильным с ней, наполняло его страхом смерти. Часто после ласк и любви он плакал: ему казалось, что врачи разглядят и эту его способность и быстрее отправят на передовую. Клавдия, лежа рядом, сжималась от омерзения. И думала, что в той жизни, из которой она выломилась, мужики все такие. И не жалко ей было той своей жизни…
Главаря звали Николай, это был тридцатилетний человек, очень спокойный в словах и движениях. На нем были хромовые офицерские сапоги и длинная шинель с лейтенантскими кубарями на отворотах воротника. Когда же он снял шинель, то оказался в хорошо подогнанной лейтенантской форме, чему она опять очень удивилась, а он, заметив ее недоуменный взгляд, усмехнулся и промолчал. Так же дотошно осмотрев дом и еще дотошнее расспросив о соседях, он сел за стол и сказал:
— Кто вы — мы знаем, Клавдия Федоровна, кто мы — вы догадываетесь. У меня в группе, — он так и сказал «в группе», — железная дисциплина, ей будете подчиняться и вы, если согласитесь нас принять. Подумайте, прежде чем согласиться. Если нет, мы уйдем, хорошо заплатив вам.
— За что? — испугалась она: в ее среде плата в подобных случаях была известная.
— Вы не поняли меня, — мягко улыбнулся он. — Мы вам дадим деньги. Хорошие деньги. За то, что вы видели нас и будете молчать. Видеть нас, — он опять улыбнулся, и такая же улыбка расцвела на лицах ребят, — тоже недешево стоит.
— Господи, как вы меня испугали, — сказала она с облегчением.
— Это не мы вас испугали, — ровно продолжал он, — это прошлое вас испугало. В прошлом вы имели дело со всякой низкопробной шпаной. Прошу нас не путать с ней, мы не такие.
«А какие?» — хотела спросить она, но наткнулась на его белые, выстиранные, враз построжавшие глаза и сказала:
— Я согласна. Оставайтесь.
— В таком случае, капитана своего бросьте… Перестаньте приторговывать на базаре. С завтрашнего дня вы будете только покупать.
— А продавать мне и нечего, — легко сказала она.
— Будет чего. Но этим станут заниматься другие. Ваша забота: содержать дом в чистоте, обстирывать нас, готовить еду. Чтобы не мозолить глаза милиции, завтра вы пойдете в госпиталь, что на Паробичевом бугре, и найметесь домашней прачкой.
Увидев, как вытянулось лицо Клавдии, сказал печально:
— Никто не любит работать. Даже то не можем понять, что жить без прикрытия нашему брату — гибель.
— А вы любите? — разозлилась Клавдия. Что это, право, он ей мораль вздумал читать! — Этак я могла бы и без вас туда устроиться.
— Наша работа очень тяжелая, нервная и опасная для жизни, — спокойно, даже торжественно сказал он. — Не каждый на нашу работу способен. Но ваше отношение к труду мы учли, Клавдия Федоровна. Белье в госпитале вы будете брать, относить по указанному мной адресу, получать его через несколько дней чистым и сдавать в госпиталь. Мне думается, — он чуть заметно усмехнулся, — это не очень обременительно.
Помолчал и добавил спокойно и равнодушно:
— За неисполнение хотя бы одной моей просьбы вас пришьет Женя.
Уже знакомый ей угрюмый парнишка, ходивший за Николой тенью, отслоился от стены, глянул на Клавдию горячечными пустыми глазами, и она поняла, что да, этот пришьет, этот родную мать зарежет, прикажи ему Никола.
Они были странны ей, эти воры. Ни водки, ни оргий, ни девок, ни карт — квартира ее совсем не походила на притон, к чему Клавдия была готова. В прошлом кое-кто из ребят баловался анашой — Никола и это запретил им. Когда прошли облавы по ямам, где пьянствовали, развратничали, проигрывали в карты десятки тысяч рублей и ставили на кон жизнь — свою и чужую, — когда прошли эти облавы и милиция замела много крупной шпаны, Никола презрительно усмехнулся и сказал:
— Чище будет. А то расшумелись, пакостники, спасу нет.
Подумал и спросил строго:
— А кто это нас тянул к бабке Фильке?
— Я, — ответил Ванька Повар. — Корешок меня туда зазывал.
— Теперь твой корешок хлебает милицейскую баланду, — сказал Никола. — Знаю его, Ваня. Единоличник сопливый. Возьмет червонец, звону по малине пустит на два. Балаболка. Настоящий вор, мальчики, ценит слово. Часто за одно неосторожное слово вор платит свободой. Мы же заплатим жизнью. Берегите слово, мальчики… Клавдия!
— Да, — отвечала она.
В ночи, когда квартиранты не уходили на дело, она садилась в большой горнице у печки, брала штопку, слушала их беседы. И беседы этих странных воров тоже странные. Говорил в основном Никола, а парни с горящими глазами, похожие в эти минуты на волчат, слушали его, не проронив ни слова. Даже она, тридцатипятилетняя, знающая, почем фунт лиха, баба, попадала иной раз под обаяние этого человека и его речей. Обыкновенно беседы начинались с того, что он учил их осторожности, умению заметить слежку и оторваться от нее. У каждого из этих людей в ее доме были сапоги, валенки, полушубок, пальто, ватник, по два костюма — он требовал менять верхнюю одежду часто, чуть ли не через сутки. Женьке Шепилову, его телохранителю, сменное пальто оказалось великоватым, а это могло вызвать подозрение; Никола не выпускал его из дому неделю, пока не достали вещь по фигуре. И многому другому учил он их, и это была наука выжить.
— Клавдия, — спрашивал он, — сколько мы живем у тебя?
— Да дней двадцать, — отвечала она. — А может, чуть больше.
— Представь теперь, что мы глухонемые. Много ли ты узнала бы о нас?
Это ей было интересно. Она долго думала. Отвечала:
— Почти ничего. Разве что квартира у вас еще есть, и далее не одна, потому что не всегда вы у меня ночевали. Ну и те склады, что вы брали. Шум по городу идет…
— Что ж, резонно. И от молчаливых можно много узнать путем сопоставления. А у нас еще есть языки, поганые, несдержанные языки. Мы поболтать любим, по-дружески, между собой, обо всем понемножку. Что же ты узнала от моих юнцов, Клавдия?
Парни заерзали на стульях. Открыто протестовать они не смели.
— А вы скажите, — разрешил Никола. — Я права голоса ни у кого не отнимал.
Они загалдели возмущенно.
— По одному, — поднял руку он. — А еще лучше — один пусть скажет.
— Я у Клавы не исповедывался, — заявил Иван Повар. — И за ребят ручаюсь.
— Да, это так, — подтвердила она.
— Однако у Клавдии есть уши, — сказал он. — Что же вошло в твои уши, Клавдия? Из разговоров, из недомолвок?
Она помолчала, вспоминая. И вдруг поняла, что знает о них почти все. И ужаснулась этому, потому что лучше бы ей не знать ничего.
— Клавдия! — подстегнул он. — Не юли, Клавдия!
— Ты тамбовский, Коля, кличка твоя — Волк. Убежал из КПЗ, убил охранника. У Ивана есть девушка, зовут Галя, учится она на курсах медсестер. Любовь у них… У Жени брат старше на два года, ушел добровольцем на фронт. Все вы скрываетесь от мобилизации, недавно за двадцать тысяч купили дом, подставную хозяйку зовут тетя Витя. Полное ее имя, думаю, Виктория. Ну и еще кое-что по мелочам…
Тихо-тихо стало в горнице. Шипя, сгорал керосин в семилинейной лампе. Желтый немощный свет выхватывал из полутьмы горницы не лица, а застывшие маски.
— Как же мне научить вас ценить слово, брехливые собаки? Клавдия! Дай листок бумаги, карандаш, прихвати из прихожей чью-нибудь шапку.
Она принесла все, что он требовал. Дрожа, прижалась к теплому боку печки и смотрела, как он делил листок на пять ровных частей и в каждую вписывал имя.
— Проверьте, — сказал он.
Никто не двинулся с места.
— Чей жребий выпадет, тот умрет, — сказал он. — Проверьте.
Послышалось слабое шевеление, но встать и подойти к столу никто не решился. Тогда он скрутил в жгут каждую бумажную дольку, бросил в шапку.
— Тяни, Клавдия.
— Пятая — я? — спросила она.
— Пятый — я, — сказал он. — С такими болтунами лучше подохнуть сразу, чем быть заметенным через неделю. Я себе испрашиваю единственную привилегию — застрелиться. Всякий другой должен тихо повеситься в каком-нибудь сарае на окраине города. Чтобы не было никакого шухера, в кармане иметь собственноручную записку. Женя, проследишь. Если выпадет тебе, проследит Иван. Клавдия!
Пляшущими пальцами она нашарила в шапке первый же жгутик, развернула, прочла: Сашка Седой. Слабо застонав, поднялся с койки худенький белесый парнишка с простреленным плечом — тот самый, кто при побеге из больницы ранил милиционера Макеева и кого выстрелом из докторского кабинета ранил Чернозубов.
— Мне жаль, Саня, — дрогнув в лице, сказал Никола, — ты славный мальчик, мне не хотелось бы тебя терять. — Он медленно обвел глазами всех и добавил: — И никого из вас мне не хотелось бы терять. Тебе не повезло, Саня.
И столько печали было в его голосе, что Клавдия лишь только сейчас поверила: он заставит Седого повеситься, а Женька проследит. Она всхлипнула, сползла на пол, обняла руками колени этого странного, непонятного ей человека и стала просить несвязно:
— Коля, не нужно… Не губи его… Смерть его будет на мне… Коля! Все сделаю, вся ваша, родные вы мои… Прости его, Коля!
Захваченные ее порывом, все тоже подошли, неумело ласкали его, брали за плечи и за руки, просили… Лишь Сашка Седой, покачиваясь, по-прежнему стоял у койки. Сжигаемый огнем изнутри, он слабо понимал, что сейчас происходит.
— Эх, вы, лизуны, — голос Николы потеплел. — Ну хватит, хватит! Поднимись, Клавдия… Тоже мне, матерь божия, заступница сирых… Считай, ты в рубашке родился, Александр. Ложись, милый. Нам, братцы, надо все-таки достать врача. Опасно, а надо. Сгорит парень.