Творческий день. Воспоминания, написанные загодя. — страница 5 из 14

Зато я не сдержался — не в своё дело встрял. Хотя как посмотреть.

— Ты чо, Никола, охренел?!

— А куда деваться…

— Никуда не надо деваться! Если у тебя вошь на аркане, так и скажи.

— В смысле?

— Скажи: “Нету, хоть убейте, ребята, нету. Подавайте в суд — буду платить по мере возможности”.

— Дак ведь…

— Тьфу! Кому ты нужен, кто станет руки марать за паршивые пятнадцать штук, притом деревянных — это ж не бомжи, это ж солидные, судя по всему, люди…

— А дом бы отобрали?

— Хибару твою образца семнадцатого века? Не смеши. Скажи уж честно: за шкуру свою драную и никчёмную до полусмерти перепугался, в штаны наложил…

Нет, я, конечно, понимаю: всё могло быть. Ничего исключать в этом мире не приходится. Но надо же хоть немного уважать самого себя…

Наше это всё, глубоко национальное. Пресловутое русское многотерпение, названное так инородцами из соображений, как теперь говорят, политкорректности, есть не что иное, как элементарная, на уровне самой генетики, трусость. Бздуны мы, ребята, беспримерные, пора уже хотя бы самим себе в этом признаться. Оно, конечно, так сложилось исторически, но разве от этого легче. И все наши победы есть следствие большего или меньшего перепуга. Как и поражения, разумеется.

Вот Н.М. Карамзин, которого в космополитизме, надеюсь, никто не подозревает, цитирует некоего Герберштейна, а я уж, не обессудьте, процитирую его: “Они (русские) в быстрых своих нападениях как бы говорят неприятелю: “Беги или мы сами побежим!”

Вспомните, как вы вели себя в критических ситуациях, а главное, что при этом заполошно металось в вашем мозгу, и вам придётся признать, что этот иноземный Герберштейн копнул самую суть. Впрочем, жил он давным-давно, когда ещё не были изобретены самые изощрённые методы стимулирования отваги, вроде заградительных отрядов, СМЕРШа и особотделов. При которых воюющий человек волей начальства помещался промеж двух страхов — один сзади, другой спереди. И задний страх получался сильнее переднего. Вспомните многозначительные слова воинской присяги: “И пусть меня постигнет суровая кара советского закона, презрение и ненависть товарищей…” Цитирую по памяти, но за смысл ручаюсь.

И, таким образом, нет на свете существа зависимее, а следовательно, и трусливее, чем российский офицер. Боже, как он боится начальства! И во что превращается отважный от рождения и независимый благодаря родительскому воспитанию паренёк в процессе овладения военной профессией!

И что характерно, у них ведь так и говорится: “Отдать честь”. То есть, конечно, имеется в виду, “оказать честь вышестоящему”, но получается-то чаще всего буквально — отдать свою честь ему, а самому остаться без чести. Тот же, кто морально к такому обороту судьбы не готов, отсеивается в первые годы.

И вот бы провёл кто-нибудь исследование на тему героизма во время Отечественной войны, выяснил бы, на чью долю приходится больше подвигов — на долю штатских, оказавшихся в окопах по призыву, или на долю тех, кто взялся за оружие, так сказать, по призванию…

А мы с женой всё хорохоримся, всё достоинство своё личное как наиглавное человеческое достояние блюдём. Неужели когда-нибудь придётся поступиться? Это будет хуже смерти. Или — привыкнем? Неужто привыкнем?!..


6

Чуть позже мы с Жижикой, прихватив пару пластмассовых иномарок, выходим на прогулку. Такая погода, что целый день бы ему — на воздухе, глядишь, окреп бы маленько. Но не получается никак.

У подъезда — широкая массивная лавочка моей, между прочим, выделки. На лавочке, как и предполагал, окрестные забулдыги распивают свой традиционный напиток, именуемый в наших краях “колдыркой”. Человек пять бывших мужиков и две дамы полусвета, долгие годы считавшиеся вполне приличными по нашим стандартам женщинами, но вот окончательно обнажилась их давняя, судя по цвету ликов, пагубная страстишка, иссякли силы её от общественности скрывать.

Жижика как вкопанный останавливается на пороге, потом проворно прячется за меня. Очень уж боится полубезумных этих существ, да и все дети боятся, либо уже имея на то личные причины, либо инстинктивно. А любопытно, у детей малопьющих народов тоже подобный инстинкт имеется?

У меня же с этой публикой разговор стандартный, ей хорошо известный.

— Опять?!

— Да мы тихонько и всё за собой уберём…

— Встали и пошли. Я тут с ребёнком гулять буду.

— Мы — культурно! — пытаясь даже как бы кокетничать, возникает одна из полудам света. Ну да, кажется, Света…

Такое кокетство иной раз немало веселит, но сегодня со мной действительно ребёнок.

— Ты б хоть культуру не трогала, девушка. Сказал же: проваливайте, не видите, что ли: мой внук вас боится!

И они, без энтузиазма конечно, кряхтя и бубня обиженно, поднимаются с лавочки. Кто питьё злосчастное к хилой груди прижимает, кто убогую закусь дрожащими рученьками в пакет складывает, бредут прочь, за сарайки, на своё место, облюбованное ещё весной. Когда-то там, под тополями, уютная лужайка была, отгороженная от осуждающих глаз бетонными блоками, раскиданными в художественном беспорядке, так что вышел сам собой этакий “сад камней”. Блоки-то наш сосед один где-то на халяву добыл, хотел гараж из них строить, да, кажется, охладел потом к своей затее.

Конечно, нам, трезвым гражданам, и такой ресторан на открытом воздухе не по нраву — спалят же избыточную нашу недвижимость — но ведь надо несчастным где-то предаваться любимому пороку. Или не надо, но они ж всё равно будут. За лето ханыги лужайку начисто вытоптали, изничтожили утратившими пространственную ориентацию ногами да телами. И спали они там, и совокуплялись непринуждённо — а что, люди ведь тоже в каком-то смысле — в самую жару один нечаянно богу душу отдал. Заметили, когда уж морда чёрной, как голенище валенка, сделалась.

То есть первоначальную привлекательность лужайка давно утратила, да ещё осень теперь, земля холодная, можно запросто важные внутренние органы нарушить, а так-то они ещё послужат сколько-нибудь. Вот и гадит эта публика всё чаще возле подъезда, а то и внутри. Впрочем, теперь, наверное, везде подобное творится, и было бы весьма разумным нам дверь бронированную заказать, как у людей. Да только в подъезде у нас одни старушки обитают, квартиры-то никто сталью не обезопасил, так что устроить складчину не представляется возможным.

Но я борюсь с антиобщественным явлением в меру скромных сил. Борьба, как водится, приносит плоды весьма скромные. Одних прогоню — являются другие. И с каждой компанией приходится — индивидуально. С учётом особенностей. С молодёжью, к примеру, так дерзко не поговоришь. Вынуждает нынешняя молодёжь к противной всему моему существу дипломатии. А когда поначалу без дипломатии попробовал, ушли, но через минуту последние стёкла в подъезде повыхлестали. Спасибо, что не в квартире.

Спасибо также, что в маленьком городе живем, где моя беспримерная отвага подпитывается личной широкой известностью, в некотором смысле даже популярностью. Да и сам тоже почти всех знаю. И все думают, что я имею особый вес во властных, извините за выражение, структурах. В большом же городе такому старому ухарю давно бы по рогам настучали. Если не хуже.

Хотя, должен признаться, последовательности и принципиальности в борьбе мне явно недостаёт. Отчего, скорей всего, и настоящих врагов не имею. Оппортунист я по своей природе и ренегат. Наверное. Прогоняю неприятных гостей не всегда, а часто даже наоборот поступаю, сам к ним подсаживаюсь, дабы какую-нибудь забавную подробность их многотрудного существования на заметку взять, нестандартное мнение о мировых ценах на “колдырку” вызнать. Поучаствовать в их перманентном веселии в качестве почётного гостя, разумеется, с благодарностью отказываюсь, хотя налили бы, можно не сомневаться, “с бугром”. Для них ведь огромная радость вернуть в свои ряды отщепенца, чтобы спесь сбить, чтобы не заносился, падла, с трезвостью своей.

И хотя покинул я эту обволакивающую среду больше двадцати лет назад — как всё-таки летит время, — хотя все те, с кем я когда-то кирял, бухал, квасил, поддавал, литроболил, давно и бесславно перемерли, ни для кого моё нетрезвое прошлое секрета не представляет, с чем, очевидно, и присоединюсь к безвременно павшим. Да пускай, я же отлично понимаю, какое это, опять же, подспорье в жизни — знать, что некто в чём-то хуже даже тебя, пропащего, по крайней мере, не намного лучше…

Они уходят на бывшую полянку, одна из дам прихрамывает, другая за бок держится. А несколько раньше не ускользнули от моего внимания слегка припудренный синяк под глазом одной да распухший нос другой, которая кокетничать пыталась с этаким-то рубильником. Ага, вот, похоже, из-за чего ночью истошные женские вопли доносились со стороны ларьков, видать, опять малолетки-шакалята взялись нравственность насаждать, избивая в охотку местных алкашек.

Давненько не слыхать было. С тех пор, как по весне троих чуть вусмерть не забили. Тогда мнение обывателей оказалось почти целиком на стороне юных рыцарей морали: мол, так этим опойкам и надо. И лишь я да мне подобные, которых исчезающе мало, восприняли случившееся как весьма жутковатый симптом. Нужели — снова?..

Вернуть, расспросить которую-нибудь? Но что я могу для неё сделать? Или правильней сказать: что хочу?!..

Уходят, а нам с Жижикой достаются нагретые их тощими задами места, внук глядит на меня, можно сказать, с нескрываемым восторгом, какой, думает, наверное, крутой у него дед, если так запросто прогнал нехороших дядей и тёть. Садимся, но больше минуты ему, конечно, не усидеть. И он бежит играть в песочнице, машинки свои, по обыкновению, закапывать да откапывать, порой так закопает, что половину песочницы перелопатишь, пока найдёшь.

Вахта моя трудовая близится к концу, через час мы сядем в наш замечательный одиннадцатилетний автомобиль и двинем по привычному кругу: маму да бабушку с работы вызволять, в магазин какой-нибудь зачем-нибудь заскочить, мыслимое ли дело миновать с такими пассажирами все до одного магазины.