Небось Осип Эмильевич Мандельштам, истинный мученик эпохи и куда более поэт, чем, извините, А.А. Блок, мученик, о котором в “Дневнике” удалось обнаружить единственную фразу насчёт необыкновенной прожорливости его, даже не подозревал, насколько точно и на все “серебряные века” выразился: “Мы живем, под собою не чуя страны…”
А столичная богема и не нуждается в том, чтобы чуять. Наоборот, новобранцы упомянутой богемы, лимита, так сказать, творческая, терпя невероятные трудности и лишения, всеми правдами-неправдами набивается в столичные щели, цепляется там зубами и когтями, чтобы эту самую страну не чуять больше никогда-никогда. Впрочем, если есть за душой некий посконный опыт, пользующийся коммерческим спросом, то он охотно выставляется на продажу. В иных же случаях упрятывается глубоко.
— Если хочешь чего-то в жизни добиться, поезжай в Москву, по крайней мере, в Питер! — охотно делятся сокровенным лимитчики любого толка.
— А чего стоит добиваться и какой ценой? — робко уточняют колеблющиеся прозябающие.
— Всего и любой!
Но любую цену не каждый решится платить. Это ж только представить: годами скитаться по чужим углам, обрекая на бесчисленные лишения близких независимо от того, с вами они или дома ждут вашего законного вспомоществования.
Однако зарабатываете вы от случая к случаю, вам и самому не на что иной раз покушать, и вдобавок вы хронически задолжали надменному владельцу столичной недвижимости. Куда уж тут послать семье копеечку телеграфом, проще семью послать куда подальше.
То есть, чтобы прижиться провинциалу в столице, нужно совершенно особый, если можно так выразиться, божий дар иметь. (Или — не божий?) У которого — ничего общего с литературным талантом, а также с прочими почтенными одарённостями свыше. Это, смело можно утверждать, нетрадиционной ориентации талантище! Но для нас же, провинциалов-натуралов, не всё приемлемо для достижения какого бы то ни было успеха. Перефразируя известное, смею заявить, пусть даже это будет исключительно единоличное мнение: есть вещи поважней медных труб.
Это — сама жизнь с присущими ей сугубо человеческими, мужицкими, наконец, обязанностями. Которые, кстати сказать, могут включать в себя, помимо издревле мужских, также издревле женские, за вычетом разве что одной-единственной.
Тут вдруг ситуация в песочнице резко меняется, слышится душераздирающий вопль, заставляющий моментально вспомнить об упоминавшихся чуть выше общечеловеческих обязанностях и, наоборот, забыть временно об “общечеловеческих ценностях”, в частности, о свободе самовыражения. Однако ревёт, слава богу, не мой подопечный, а чужой, хотя, разумеется, мой вполне может являться причиной столь бурного чувствоизъявления. Эта мысль побуждает слегка внутренне съёжиться в ожидании малоприятных объяснений и требований неприемлемой сатисфакции.
Но соседка, пока я лихорадочно соображаю, как бы мне её же во всём и обвинить, схватив своего внука в охапку, стремительно удаляется в сторону их подъезда. А мой Жижика как ни в чём не бывало остаётся играть, рыть песок ботинком, видать, уже забыл, куда закопал игровой инвентарь, и скоро призовёт на подмогу меня. Я, не дожидаясь, иду.
— Дидика, тю-тю! — разводит руками внук, имея в виду, разумеется, только игрушки, а не выбывшего из игры приятеля, что естественно — рано ему еще уметь принимать близко к сердцу чужую беду.
— Сейчас найдём, — внимательно озираю ландшафт песочницы, потому что чаще всего удается обнаружить искомое без существенных трудозатрат, — а почему Юра заплакал, что случилось?
— А Юа — так, так, так! — объясняет, явно волнуясь, Жижика, то есть случившееся отнюдь на оставило его абсолютно индифферентным, зацепило небольшую пока дущу.
Удаётся уразуметь, что соседский малыш сам себе запорошил песком глаза — обычная, между прочим, вещь — нет, увы, совершенно безопасных игр в данном возрасте, о чём желательно бы ни на мгновение не забывать, ежели полагаешь себя истинным профессионалом… Стало быть, мой парень чист. Камень с души. Потому что при этом чист и я. Но что будет с тем несчастным ребенком?
Только подумал, а они появляются из подъезда уже втроём, ребёнок продолжает неистовствовать, его дед дрожащими руками отпирает “москвича” — у нас все машины день-деньской торчат возле дома и только на ночь ставятся в гараж — видимо, сейчас погонят в больницу, жаль, что окулистки там уже, скорей всего, нет, если только не её дежурство в стационаре, но можно и к ней домой, у нас это недопустимой бесцеремонностью не считается, хотя и нормой, как в начале прошлого века, тоже. Но лично я сразу бы в Екатеринбург рванул — нет ведь ничего ужасней таких вот случаев с детьми…
Итак, я сижу на лавочке, Жижика после того, как я откопал в песке его машинки, снова их сосредоточенно зарывает. Остаётся у нас ещё минут двадцать, прежде чем полетим по обусловленному житейскими обстоятельствами замкнутому кругу, двадцать минут, наверное, можно прожить вовсе без каких-либо мыслей, однако это не каждому дано, для этого требуется быть особо сильной личностью, на что я менее всего имею право претендовать.
Та-а-к, где же я остановился, когда чужой внук своим криком, как запрудой, вдруг пресек моё неспешное извилистое течение?.. Нет. Не получается. Как говорит Михаил Михайлович Жванецкий, “убейте меня, если я помню, с чего начал”. Не под силу и мне вспомнить, где я остановился. Может, попробовать вернуться, так сказать, к истоку, иногда помогает?..
Размышлял о дневнике Чуковского… Точно! Делал весьма дерзкие обобщения и сопоставления. Не по чину, как говорится, себе позволял. Выносил продиктованные комплексом неполноценности и чёрной завистью оценки большим людям и глобальным явлениям, уподоблялся сверчку на шестке, предавался излюбленному греху блудомыслия… Что и впредь обязуюсь делать. Но конкретно — до чего доразмышлялся?..
Нет, никак. И фиг с ним. Всё равно любым обобщениям, кроме разве что обобщений точных наук, примерно такая же цена, как, скажем, прогнозам. То и другое может представлять интерес лишь в качестве игры ума, сиречь, того же блудомыслия. Более или менее изящного. А представление о современном состоянии так называемого “изящного” нам, провинциалам-натуралам, между прочим, вполне под силу иметь. Мы, хотя находимся в географическом удалении от генеральной линии литературного процесса, газеты и журналы более-менее регулярно полистываем, критические разделы в них внимательнейшим образом прочитываем, передач о литературе на культурном канале стараемся не пропускать. А кое-кто из нас и в Интернете давно свой человек.
А дальше я прекращаю употреблять сомнительное в нашем деле местоимение “мы” и возвращаюсь к более правомерному “я”, взбираюсь то есть обратно на шесток, с которого из-за врождённой неуклюжести нечаянно свалился. И с моего шестка мне отчётливо видно: нет, совершенно не ко двору нынешней литературной моде писатель, всю жизнь мучительно рожающий самого себя. Не нужен ей и читатель как таковой. Ибо кибер-писатели самообучились конструировать бездушный продукт для сугубо внутреннего потребления и назвали свой литературный большак гнусным словечком “мейстрим”.
Таким образом, если книжный коммерсант не смыслит ни уха, ни рыла в литературе, то законодатель моды, наоборот, предмет знает великолепно, однако явно переел острой духовной пищи, так что теперь вкус, образно говоря, нормального пшеничного хлеба и горохового, к примеру, сытного супа кажется ему невыносимо пресным. Хотя именно такого сорта продукты дают силы человеку жить и работать, а также изредка пробовать в охотку какой-нибудь экзотический деликатес наподобие ядовитой рыбы фугу, которую жрут японские богачи, будто в русскую рулетку играя: либо сдохнешь в страшных мучениях, либо ни с чем не сравнимый кайф поимеешь.
А с каким придыханием произносится слово “стиль”! Будто пароль “сим-сим” для входа в пещеру, набитую битком чужими сокровищами. И в аннотациях, любовно сочинённых о самом себе: “великолепный стилист”, “стилистическое богатство”. Берёшь роман, и — точно: эту главу по чистой случайности не написал Владимир Владимирович Набоков, эту — Андрей Платонович Платонов, а ту, видимо, продиктовала некая изощрённая философствующая потаскуха…
А я-то, даже сочиняя попервости фантастику, с нею, собственно, продравшись сквозь плотную толпу, всегда писал про то, что хорошо знаю, что знаю лучше всех и что, кроме меня, никто никогда не напишет. Отчего даже инопланетяне мои так изнурительно и долго маялись всё той же типично русской дурью, что в конце концов полностью ассимилировались.
И понял: я равен сам себе во всех моих проявлениях — как писатель, как гражданин, как человек. Помните, что ответил дворник литинститута Платонов, когда его спросили: “К какому литературному течению примыкаете?”? Не помните? А он, подбоченись и опершись на лопату для уборки снега, сказал: “Ни к какому. Имею своё”. То есть ему тоже было глубоко наплевать на “стилистическое богатство”.
Впрочем, его “Чевенгур” я до конца не осилил. Что вроде бы противоречит предыдущим декларациям, однако — нет, потому что этот “культовый” Андрей Платонович в иную крайность впадал, от своего явно лабораторного стиля уже к нормальному человеческому языку вернуться не мог. Хотя интересно: на каком наречии он общался с коллегами по лопате и метле?
Зато “Защиту Лужина”, “Дар”, “Приглашение на казнь” и, разумеется, “Лолиту” социально неблизкого Владимира Владимировича я, несмотря на бешеное раздражение и внутренний протест, преодолел полностью. Из принципа: надо же понять причины всеобщего экстаза. И понял, что изыски в области энтомологии и ботаники для меня, практического работника лесов и водоёмов, жалкий детский лепет, сопливый восторг начинающего дачника.
И сейчас, мысленно суммируя попадающую мне в руки “серьёзную”, сиречь “элитарную” литературу, я также мысленно восклицаю: “Да что, в конце концов, они там, в столицах, все сплошь гении, а мы тут, наоборот, губернские графоманы, как изящно обмолвился один литгазетовский критик?” Однако это противоречило бы “закону нормального распределения”, сформулированного математической статистикой, даже и с учётом литературной лимиты. Гении, слава богу, распределяются в гуще человечества более-менее равномерно, а искусство устраиваться в жизни — не их искусство.