Творческий день. Воспоминания, написанные загодя. — страница 8 из 14

К тому же второе радикальное отличие нынешней эпохи от “Серебряного века”, когда действительно вся провинциальная Россия и, в частности, наш кержацкий Урал представляли собой обширную культурную пустыню по причине полной, в отличие от столиц, неграмотности, состоит в том, что теперь-то, слава богу и Советской власти, все более-менее знают грамоте и гений, родившийся в самой глухой деревне, имеет основной инструмент самовыражения.

Следовательно, происходящее явным образом противоречит естеству. Впрочем, оно противоречит естеству и по иному, ещё более выпуклому показателю, ибо в фаворе не просто маленькие шалости положительного в целом художника слова, не просто привносящие необходимую живость в беспросветную скучищу элитарного повествования маленькие мерзости, миленькие гнусности, которые в народе, когда ему не хочется употреблять непристойное слово, а такие моменты, представьте себе, бывают, именуются “страмотищей”. В фаворе — явное и отчётливо болезненное влечение к свеженькому, горяченькому говнецу. Как в фигуральном смысле, так и в буквальном.

И невольно вспоминается нетленный наш Ильич, однажды в сердцах сравнивший интеллигенцию с упомянутым продуктом жизнедеятельности. Стопроцентно согласиться с вождём в данном вопросе я лично пока не готов, но чисто по-человечески уже начинаю его понимать — в сердцах-то, когда уже достали, и не такое позволительно.

Потому-то уже нет внутреннего протеста, когда некто именует себя элитой, ибо все давно поняли, насколько вязким и запашистым сделался с некоторых пор субстрат, украсивший себя этим брендом — “элита”. Но если бы я был “художником слова”, сообразил бы уже: “Блуд стал банальностью, общим местом, вот-вот добродетель в моду опять войдёт, ибо выбор невелик…” Неужели у них отказывает нюх на конъюнктуру? Нет, не отказывает, конечно. Просто суть состоит в том, что либеральный (по-российски) литератор считает, будто мерзость может быть эстетичной. При определённых обстоятельствах. А консервативный, что — нет. Ни при каких обстоятельствах.

Вот наши вечно юные, но, что поразительно, чрезвычайно хваткие и пронырливые “новаторы” ополчились на кириллицу. И готовы изничтожить её немедленно, но, поскольку это пока неосуществимо, “работают” по мелочам: изо всех сил приканчивают несчастную “Ё” и уже почти прикончили, пытаясь всех убедить, что она ничем не лучше твёрдого знака в конце слов, хотя это явная ложь, даже не нуждающаяся в специальном объяснении. А тот, кто сопротивляется натиску “вечно юных”, автоматически оказывается отпетым ретроградом, достойным громкого осмеяния и, в идеале, возможно, также изничтожения вместе с ненавистной буквой и алфавитом в целом.

Между тем народам, использующим латиницу, кажется, и в голову не приходит упразднить свою “W”, которая не в меньшей степени является “излишеством”, нежели наша “Ё”. Артикли же ихние — просто махровый выпендрёж. Но скажи об этом нашим “новаторам”, и они сразу разволнуются: “Ну что вы, как можно сравнивать прекрасную принцессу “W” и девку-чернавку “Ё”!”

И вот читаю произведение юной сочинительницы, человечка небездарного, похваленного на многочисленных семинарах, опять устраиваемых для творческой молодёжи, повесть о тяжкой доле помирающего от СПИДа гомосека. Господи, какое до этого всего дело благополучной, целеустремлённой девчонке? Ох, доиграетесь, господа литературные дизайнеры и наставники молодёжи, однажды ваша теплично взращённая дочурка сочинит себе такую вот полную романтики жизнь!

И обескуражено развожу руками, когда попадает в них нынешняя молодая поэзия, авторы которой из Александра Сергеевича Пушкина усвоили, похоже, одну только строчку: “И гений — парадоксов друг…” Причём, скорей всего, не в книжке её прочли, а на экране телевизора. И, ничуть не полемизируя с “нашим всем”, сделаю лишь уточнение, которое не сделал Пушкин, полагая его само собой разумеющимся: “Друг-то друг, но не до такой же степени!”

Похоже, многие подумали, что поэзия есть свалка абсолютно несовместных словес. Несовместные словеса им кажутся одной сплошной метафорой, и не приходит в головы, что у признанных мастеров метафора — каждая — так или иначе расшифровывается, переводится на общепонятный язык.

А фунты проснувшегося знаменитым Васи Сигарева и его стерлинги, свалившиеся на буйну голову паренька в виде престижно-иезуитских премий за “Пластилин”, знаковую по всем параметрам пьесу, мобилизовали в драматургию не меньше сотни честолюбивых и одновременно чрезвычайно меркантильных рекрутов, вернее, добровольцев.

Что же битые жизнью постсоцреалисты? Они вдруг распустили старческие слюни до колен, правда, пытаются стыдливо маскировать их иронией, но разве слюни замаскируешь? И какой-то чрезвычайно противный естеству женский бокс выходит: агрессивная жизнерадостная эстетика молотит почём зря субтильную этику, и ей только и остаётся сверкать страстными очами да жалобно взывать к публике. Но публика либо равнодушна, либо не на её стороне, что подтверждает воплями и характерным жестом античных времён. Или, другими словами, получается довольно жалкая, на взгляд стороннего наблюдателя, игра поколений в догонялки.

А впрочем, чем больше живёшь, тем твёрже убеждаешься в абсолютной извечной неокупаемости титанических творческих усилий как самого Творца, так и малых сих. Поскольку на геном человека они совершенно не влияют, нравов не улучшают, лишь в лучшем случае возбуждают иногда некую быстро затухающую вибрацию ничтожной амплитуды.

Значит, не имеет никакого значения чьё-либо участие или неучастие в литературном процессе, включённость в него посредством безудержной и совершенно неразборчивой в средствах имитации всего сущего, либо полная выключенность из принципа или по бездарности. И, если уж на то пошло, всякое творчество — никакая не высшая нервная деятельность, а одно из многих физиологических отправлений, может, только наименее разрушительное для среды обитания. Хотя как сказать…

Кстати, “имидж” и “имитация” не одного ли корня? Если одного, то понятно, почему мне никогда не хотелось имидж поменять, тогда как сегодня этим масса народу озабочена…


9

— Жижика, — ору, спохватившись, — опаздываем!

— Чуть-чуть, — отвечает, продолжая сосредоточенно возделывать свою грядку.

— Никаких “чуть-чуть” — мигом сюда!

— Ну, чуть-чу-у-ть!

Энергично срываюсь с нагретой лавки и тут же получаю ощутимый укол на пару сантиметров правее копчика. “Но-но, полегче, мальчонка!” — говорю сам себе.

Солнце за время нашего променада успело заметно присесть — несмотря на приятные причуды природы, осень берёт своё. Отпираю машину, завожу мотор, намереваюсь идти к песочнице. Однако внук сам летит навстречу. И обе иномарки самостоятельно откопал. Только песок из них наверняка не вытряхнул, значит, — перехватить на бегу, а то всё содержимое сейчас будет на паласе…

И вот мы выкатываемся со двора наконец, но ещё не меньше пяти минут вынуждены моргать перед выездом на дорогу — до чего интенсивным стало движение по нашей старой узковатой улочке, такой патриархальной когда-то, такой пейзанской. Теперь большегрузные чудища день и ночь грохочут, можно сказать, по самым нашим головам. И все знакомые, живущие в иных, более щадящих акустических условиях, ужасаются, заскочив к нам на минутку, но мы помучились да и привыкли, внимание на громыхание за окном обращаем не больше, чем на скрип и скрежет перемещающихся в космическом пространстве туманностей и галактик. Наконец нам удаётся влиться в транспортный поток, слава богу, дальше будем ехать все по главной.

Гляжу в зеркало, вижу внучка слегка будто бы взгрустнувшим на заднем сиденье, обычно-то он посредине стоит и щебечет без умолку, а тут к стеклу прилип, и ни словечка. Уж не обижается ли за прерванную на интересном месте игру, обижаться-то временами он куда как горазд. Недавно, например, в магазине юлу увидал, когда продавщица кому-то демонстрировала её свойства. Глазёнки сразу “по семь копеек” — пришлось купить, а домой пришли — не получается. У меня — запросто, у него — ни в какую!

Это, доложу вам, было “кино”. Помучается, помучается мой Жижика — нет, не вертится и не поёт противная игрушка. Упадёт внучок на палас ничком и лежит так, на увещевания не реагируя, на вопросы не отвечая. А потом — по новой. И опять на палас — бряк. И не один час это продолжалось. И мне смеяться — боже упаси, из себя выходит и даже дерётся. Кое-как освоил всё же игрушку. Как освоил, так моментально утратил к ней интерес. То есть может упорство проявить, если по-настоящему захочет. Впрочем, и любой ведь человек — так.

Значит, захотел бы он научиться говорить правильно, тоже смог бы. Но пока, вероятно, настоящих стимулов не усматривает. Мы его в основном понимаем, а до прочих ему большого дела нет. С них ведь ни новую игрушку, ни ту же “пипику” не стребуешь. Главные наши надежды связаны с детсадом. Вот только когда и надолго ли наш Жижика туда попадёт?

Вероятно, давно следовало сказать, что номинально-то он, паренек наш, давно детсадовец. Но, видать, в момент устройства чёрная полоса у него начиналась. И в первые же дни какой-то Рома ему сломал ключицу, потом в разгар лета простуды привязались — три дня в садик, две недели дома — потом ухогорлонос обнаружил аденоиды, предположили, что это из-за них он постоянно кашляет да соплями исходит, операцию назначили.

Ждём её, после уж — в казённый дом. Ждём и тихо паникуем: оно, конечно, операция несложная, однако — общий наркоз, всяко бывает, тьфу—тьфу—тьфу…

Черт возьми, у каждого из троих внуков что-нибудь да не слава богу. Хоть по мелочи. А наши дети в младенчестве нормальное здоровье имели, мы с бабушкой — просто отменное. Понятно, что — экология, но это всё равно не отменяет инстинктивных поисков собственной вины, а собственную вину, при определённом складе характера, всегда нетрудно отыскать. Вот и маемся дурью…

— Жень, ты чего загрустил? На меня обиделся? — оборачиваюсь к внуку, боковым зрением удерживая половину внимания на дороге — машин тут поменьше, хватит и половины.