Был день, когда он пришел в последний раз. Смущенный, почему-то с бутылкой шампанского. («Это что, полагается так разводиться, с шампанским?» — насмешливо и строго скажет она мне, а может быть, и не мне, а ему, в прошлое.) Он мялся, чувствовал себя виноватым. Объяснения не получалось. Она смотрела на него своими сумрачными синими глазами из-под сдвинутых черных непрощающих бровей. Она была горда и объяснений не хотела. Но об одном он попросил твердо. Это было смыслом его последнего разговора с ней. Пусть их прошлое будет только их прошлым. Пусть она обещает не таить зла и никому не рассказывать то, что знает о нем.
Она не стала уточнять. Чего не рассказывать? Что в своем прошлом он хочет утаить? Просто дала слово…
В 1968 году я попробовала списаться с ней. Она ответила так: «К сожалению, ответить на Ваши вопросы не могу. Слишком много времени прошло, и почти все забыто…» Примерно так отвечала потом и другим — литературоведам, диссертантам, просто любителям, тем, кто ей писал, и тем, кто приезжал к ней: «Я ничего не помню… Слишком много времени прошло…»
А факты жизни писателя, даты, анкеты и произведения между тем сложились в хронологию. Биография расписалась с точностью почти до каждого дня. Тайна обветшала, перестала быть тайной. Потом оказалось, что тайны не было. То единственное, о чем он просил ее не рассказывать, — о его службе в белой армии — было давным-давно рассказано им в этих самых «Необыкновенных приключениях доктора», опубликованных в московском журнале «Рупор» в 1922 году… Да и положа руку на сердце — какие тайны могли быть у писателя Михаила Булгакова от нас, его читателей, которым он оставлял в наследство свою художественную прозу и свою драматургию, с потрясающей искренностью и до немыслимых глубин раскрыв в них себя, свой духовный мир, свою судьбу?
Теперь Татьяне Николаевне было за восемьдесят. Она жила совсем одна. Давно уже носила другую фамилию, овдовела. И был еще один нюанс в ее молчании, невидимый диссертантам. Ее уже начали донимать знакомые в Туапсе. Слава Булгакова росла, поклонники писателя появились среди ее знакомых. Ее сдержанность вызывала у них негодование. Она им казалась женщиной, которая не поняла Булгакова! Они же его, разумеется, понимали и настоятельно пытались растолковать это ей и всем, кто согласен был слушать. Она не умела и не хотела спорить. Была горда. От этих знакомых тоже защищалась молчанием…
Вот так я стояла перед ее дверью, долго не решаясь позвонить… Татьяна Николаевна встретила меня сурово, как бы заслоняясь завесой неприступности, но дверь открыла широко, сразу же пригласив войти. Хмурилась, сказала, что ни о чем рассказывать не будет, но усадила за стол и сама села напротив. Потом ей стало интересно: я привезла публикации, рукописи. Некоторые публикации она уже знала, рукопись тут же принялась читать. Потом растрогалась: увидела надпись-посвящение, сделанную на публикации Вл. Огневым, членом редколлегии журнала «Юность». Простодушно спросила: «А откуда меня знают в журнале «Юность»?» И вдруг стало ясно видно, что суровость ее — напускная, что ей трудно удерживать эту суровость, и проступило то, чего она не хотела показывать: ее благородство и гордость, ее редкостная душевная теплота и беззащитная доверчивость.
Не буду рассказывать, как мне удалось ее «разговорить». Может быть, ключ был просто в том, что я помнила письма Михаила Булгакова и ее имя в этих письмах («Буквально до смерти устаю… Счастлив только тогда, когда Таська поит меня горячим чаем… Таськина помощь для меня не поддается учету…»). Помнила рассказы сестры писателя Надежды Афанасьевны Земской, строгие ее слова, что перед Тасей он навсегда виноват… И ту не допускающую возражений почтительность, с какой произносила ее имя Елена Сергеевна Булгакова, последняя любовь, жена и вдова писателя.
Это было не интервью. Пили чай, гуляли по набережной. Обедали в большом и пустынном зале нового ресторана, в котором она, оказывается, давно хотела побывать, да все не было повода. Официантка оставила на столе белый листок оплаченного счета. Татьяна Николаевна взглянула на листок, на меня, молча, одними глазами, сказала: «А разве… счет не нужен? Редакция не оплатит?..» — «Ну, нет! — усмехнулась я так же молча. — Вы думаете, как в «Накануне», когда Булгаков вместе с очерком о ресторане представил ресторанный счет, притом на двоих, сказав, что без дамы он в ресторан не ходит? Ведь дамой его, кажется, были вы?» Она поняла, вспомнила, рассмеялась. Рассмеялась, разумеется, вслух. Недаром она была женой Булгакова. Эта женщина принадлежала к той редкой породе людей, с которыми можно разговаривать молча…
На улице она превращалась в маленькую старушку, медленно и сосредоточенно преодолевающую пространство. А дома чувствовала себя свободно, держалась прямо, двигалась легко, и я видела ее высокой, тоненькой, очень стройной, какой ее видел когда-то Булгаков…
Не буду пересказывать всего, что я услышала тогда от Татьяны Николаевны. У нас было два дня — полных два дня вместе, почти двое суток… Некоторые бесценные свидетельства Татьяны Николаевны были приведены потом в моих журнальных публикациях (после первой же статьи, в которой упоминалось ее имя и цитировались ее слова, получила письмо: «Это все как было… Целую Вас. Ваша Т. Н.»). Некоторые ее высказывания приведены здесь, на страницах этой книги. Заклятие с ее уст мне, кажется, удалось снять. Нет, она не стала выступать или писать мемуары. И активности в дружбе с литературоведами проявлять не стала. Но к литераторам и любителям, появлявшимся у нее, стала с тех пор благосклонней. В некоторых из них нашла настоящих друзей. Тем, кто ее хорошо понимал, много рассказывала, тепло, живо, всегда немножко по-разному, потому что помнила не слова свои, а факты, образы, впечатления…
А вопрос, ради которого я, собственно, и приехала, был задан прямо. Я спросила не так: в августе или сентябре 1919 года Михаил Булгаков оставил Киев? За столько десятилетий память может и ошибиться в дате. А вот так: тогда, ранней осенью 1919 года, Булгаков выехал на белый юг — по мобилизации, при белых? Или, может быть, при советской власти, сам?
Ее глаза вспыхнули гневом. Вот уж чего не было! Конечно, он был мобилизован! Конечно, при деникинцах!
Конечно, при деникинцах… Та самая публикация в журнале «Юность», которую я привезла Татьяне Николаевне,[25] имела и другое продолжение. В фельетоне Булгакова «Неделя просвещения» насмешливо и доброжелательно упоминался тромбонист Ломбард, как потом оказалось, лицо реальное, знаменитый в 1915–1919 годах бас-тромбонист Киевского оперного театра (в дальнейшем не менее знаменитый тромбонист Харьковской оперы). На публикацию фельетона откликнулся сын Бориса Ломбарда — харьковский инженер Я. Б. Ломбард. Он живо помнил и Владикавказ, и многие реалии булгаковского фельетона,[26] но главное — ярко, сочно и красочно рассказал о том, что запомнил девятилетним мальчиком: как деникинцы в первую половину сентября 1919 года вывозили на юг Киевский оперный театр. Театр в полном составе был «мобилизован»: оркестру и хору выдали солдатскую форму и винтовки, солистам — офицерские погоны и пистолеты («трехцветный шнур на погонах, бело-сине-красный, в цвет флага добрармии», — говорит Я. Ломбард), балеринам — косынки «сестер милосердия», и эшелон с «лейб-гвардии полком» отбыл на юг. Это был странный полк — с женами и детьми, кошками и канарейками. Я. Ломбард навсегда запомнил открытую дверь теплушки и отца, прочно заслоняющего собою дверной проем, — отца в солдатской форме и с винтовкой в руках…
По-видимому, таким образом вывозили не только оперный театр. Потом я нашла киевские газеты деникинских времен. Нашла не в Киеве, а в Ленинграде, в хранилищах Библиотеки Академии наук. Объявления в официальных отделах этих газет оказались очень выразительными: регистрация врачей… регистрация офицеров и военных чиновников… И снова: регистрация врачей… обязаны явиться… надлежит явиться… в следственную комиссию такого-то числа… час… номера учетных карточек… Когда через несколько месяцев Красная Армия освободила город, больницы оказались без медицинского персонала…
А Булгакову было двадцать восемь лет, он был врач и по возрасту военнообязанный.
Из Киева Булгаков выехал в Ростов-на-Дону. Там получил назначение в Грозный. Во Владикавказе дождался приезда жены, и в Грозный они отправились вместе.
Был жаркий сентябрь 1919 года в Чечне. Считалось, что весь Северный Кавказ находится под властью Деникина. На самом деле белые занимали Грозный (замерший в ненависти, упрятанный в тюрьмы, ушедший в подполье рабочий Грозный) и узкую полосу территории вдоль железной дороги. А в десяти километрах от города и по обе стороны от железной дороги жила по своим законам не признававшая Деникина Чечня. Настороженные аулы на плоскости — едва ли не каждый визит в аул был малым военным походом. И неприступные, загадочные горы. Там было много оружия, и старого, дедовского, и оставшегося от мировой войны, и завезенного по тайным тропам турецкими агентами и грузинскими меньшевиками. Но еще больше — ненависти.
Там, объявив газават — священную войну, собирал дагестанцев и чеченцев под зеленое знамя ислама «имам Северного Кавказа», стодвухлетний шейх Узун-хаджи, и отряд его разбухал на глазах, втягивая все больше и больше горцев. И там же, в горах, формировал свой легендарный отряд — из красноармейцев и рабочих — большевик и бывший грозненский фельдшер Н. Ф. Гикало.
Газават? Чечня полыхала ненавистью к деникинцам, наследникам столь же ненавистного царского режима. Деникинский генерал Драценко жег аулы и грозил поголовным истреблением всем, кто помогает большевикам. «Белые чеченцы» под командованием чеченца Чуликова, которому сам Деникин слал приветственные телеграммы, вытаптывали кукурузные, поля и поливали их своей и братской кровью. Аулы же упорно помогали большевикам, хотя в отряде Гикало было много русских. Помогали гостеприимством, одеждой, лошадьми. Помогали продовольствием, хотя нагорная Чечня голодала: