Творческое письмо в России. Сюжеты, подходы, проблемы — страница 31 из 35

Однако ситуация с «прикинь» имеет отношение к темпоральной стилизации, но не имеет отношения к галлицизмам. А я в этой короткой заметке хочу поразмышлять именно о галлицизмах (или отказе от них) как средстве этой самой стилизации. Принципы обращения переводчиков с галлицизмами менялись, и история этих изменений изучена [см., напр.: Габдреева 2015]. В самом общем виде можно констатировать, что переводчики начала XIX века предпочитали передавать французские слова не галлицизмами, а русскими соответствиями; напротив, в конце XIX века, когда многие галлицизмы адаптировались в русском языке, переводчики, работая над текстами начала века, стали гораздо чаще прибегать к лексическим галлицизмам – французским словам, которые в течение XIX века вошли в русский язык в виде кириллических транскрипций, снабженных русскими окончаниями, и ассимилировались в нем. По всей вероятности, проблема темпоральной стилизации не слишком заботила переводчиков конца XIX века, и потому о статусе таких слов в русском языке столетней давности они не задумывались. Между тем сегодня, по прошествии еще сотни лет, переводчику французских текстов первой половины XIX века, остающемуся наедине с переводимым текстом, приходится всякий раз заново отвечать на вопрос: должны ли мы употреблять лексические галлицизмы для передачи тех французских слов, которые в наше время русский язык уже включил в свой состав, но которые два столетия назад еще не адаптировались полностью или вовсе не существовали по-русски? Или нужно предпочесть русские слова? Что выбрать: интеллектуальный или умственный? Анализ или разбор? Претензии или притязания? Гарантию или залог? Объект или предмет? (А. С. Шишков порицал «предмет» как смысловой галлицизм [Виноградов 1999], но от объекта он бы отшатнулся еще сильнее.)

Проанализировав свою собственную переводческую практику, я поняла, что, переводя, например, Бальзака, чаще выбираю не галлицизмы (если, конечно, это не «термины» своей эпохи – такие, как как элегантный или фешенебельный), а соответствующие русские слова. Конечно, я не дохожу до таких экстравагантных решений, до каких дошел анонимный переводчик 1835 года, который перевел слово levrette как зайцеловка (что, кстати, этимологически абсолютно оправданно; об этом переводе см.: [Мильчина 2020]). Но я всегда, по примеру Карамзина, который в позднейших редакциях «Писем русского путешественника» заменял вояж путешествием, визит – посещением, а момент – мгновением [Карамзин 1984: 522], предпочту претензиям притязания, а интеллектуальному – умственный.

Хотя и в этих случаях лучше сверяться с Корпусом, который, как уже было сказано, всегда может преподнести сюрпризы и опровергнуть субъективные догадки. Например, французский цветок immortel имеет два варианта перевода: иммортель и бессмертник. Я привычно потянулась к бессмертнику, но оказалось, что он вошел в русский язык только в самом конце XIX века, а иммортели встречаются у Гончарова во «Фрегате „Паллада“» и у Тургенева в «Дворянском гнезде».

Почему я против злоупотребления лексическими галлицизмами?

Первая причина: переводчик при этом превращается в механического транскриптора, который, как было сказано еще в далеком 1768 году, «русскими буквами изображает французские слова» (реплика М. Д. Чулкова из «Предуведомления» к книге «Пересмешник, или Славянские сказки»; цит. по: [Лотман, Успенский 1994: 535]).

Вот перечень галлицизмов из писем Фонвизина:

Фавер, негоциация, визитация, резолюция, афишировать, пароксизм, ридикюль, импозировать, интеральный, дубль, инвитация, артифициальный, репродукция, индижестия, репрезентация, эстимают, кредитив, дефиниция, апелляция, коллация, конверсация, претект, постскрыпт, градус, аргемент, аттенция, вояжер, оберж, ресурс, авантажный [цит. по: Проскурин 2000: 38].

Конечно, фонвизинские галлицизмы можно объяснить тем, что Фонвизин писал из Франции и именно поэтому, недолго думая, несмотря на всю свою галлофобию, в самом прямом смысле «изображал французские слова русскими буквами»; но исследователи отмечают обилие «заимствованных и калькированных форм» в других русских текстах второй половины XVIII века, причем именно в переводах с французского [Лотман, Успенский 1994: 366, 368]. Поэтому если я захочу, в качестве очень тонкой игры, «стилизовать» свой перевод под перевод XVIII века, я тоже буду вправе прибегнуть к аттенциям, коллациям и им подобным галлицизмам, но в переводе автора первой половины XIX века это будет выглядеть по меньшей мере странно.

Но это еще не все. Вторая причина моего скепсиса по отношению к обилию галлицизмов заключается в том, что у многих французских слов, которые просто воспроизводятся кириллицей, в XIX веке была репутация лакейских. Более или менее правильный французский язык в русской литературе этого столетия обозначается латиницей. А дурной французский полуобразованных лакеев, купцов и вообще героев, неприятных автору, – кириллицей. И именно в этой функции галлицизмы употребляются в прозе середины века; таковы, например, «о-плезир, мон-шер, шармант персонь» развеселого офицера в повести И. И. Панаева «Актеон» (1842) или «вуй, месье, же-ле-парль-эн-пе» несчастного старого Гаврилы, которого принудительно обучал французскому Фома Фомич Опискин в романе Достоевского «Село Степанчиково и его обитатели» (1859). Поэтому когда в переводе дневника Дарьи Федоровны Фикельмон мы встречаем слово «ориентальцы» [Мрочковская-Балашова 2000: 38] вместо «восточные народы» (правильный перевод французского существительного les Orientaux), то такой «перевод» неверен еще и в социальном смысле: он превращает графиню Фикельмон, урожденную Тизенгаузен, в замоскворецкую купчиху или провинциальную барыню. Над всеми этими французскими словами, записанными русскими буквами, веет тень мятлевской мадам Курдюковой. Кстати о слове «мадам». По-французски оно звучит совершенно нейтрально, но, превратившись в русский галлицизм, уже в XIX веке приобрело вульгарный и/или комический оттенок, чему свидетельством как раз поэма Мятлева. А уж в XXI веке эти «мадамы»575 неизбежно вызывают в памяти рыночную торговку мадам Стороженко из романа Катаева «Белеет парус одинокий» и несостоявшуюся подругу жизни Остапа Бендера мадам Грицацуеву, так что, именуя светскую даму XIX века «мадам», мы незаслуженно понижаем ее социальный статус. Из двух вариантов: мадам де Сталь и госпожа де Сталь – я без колебаний выбираю госпожу.

Конечно, сказанное относится не ко всем галлицизмам. Например, scandaliser можно в тексте середины XIX века спокойно перевести как скандализировать, коль скоро его употребляли Герцен и Достоевский. Или вот пример из моего недавнего перевода фрагмента из книги Астольфа де Кюстина «Испания при Фердинанде VII» (1838); Кюстин пишет о севильских женщинах, носящих страшно неудобные башмаки: «elles aimeraient mieux souffrir toute leur vie, que de ne point paraître à leur avantage dans la promenade publique» [Custine 1838: 250]. Конечно, эпитет «авантажный» русские авторы первой половины XIX вкладывают в уста персонажей отнюдь не аристократических и изображенных иронически, чтобы не сказать сатирически; но и Кюстин иронизирует в этом месте над севильянками и выделяет à leur avantage курсивом, как чужое слово; поэтому, сознавая все риски такого решения, я все-таки написала в переводе: «они готовы скорее страдать всю жизнь, чем не иметь на публичном гулянье авантажного вида» [Кюстин 2021: 605].

Но такой галлицизм – очень сильное средство и употреблять его можно и нужно как яркую и редкую краску.

И наконец, третья, наименее очевидная причина осторожности в обращении с галлицизмами – забота о ясности текста.

Историки русского языка нередко цитируют замечательное высказывание литератора и издателя Александра Петровича Беницкого (1780–1809):

Дело совсем не в том, чтобы как-нибудь, лишь бы перевести иностранное слово: нет, надобно, чтобы перевод сей был не дик, ясен, вразумителен и критичен; надобно, чтобы переведенное слово было и равносильно подлинному и не противно не только одному рассудку, но вкусу и слуху [цит. по: Виноградов 1982: 177].

Между тем бывает, что, переводя французское слово лексическим галлицизмом – причем давно адаптировавшимся в русском языке и вовсе не смотрящимся «яркой заплатой», – мы упускаем важные смысловые оттенки.

Попытаюсь показать это на примере простейшего, на первый взгляд, слова intéressant.

С ним любой переводчик сталкивается постоянно и, как правило, не задумываясь, переводит его как «интересный». Но всегда ли это справедливо применительно к текстам конца XVIII – первой половины XIX века?

Современные толковые словари русского языка приводят два значения прилагательного «интересный»: 1) возбуждающий интерес, занимательный, любопытный; 2) красивый. «Исторический словарь галлицизмов» Н. И. Епишкина ставит на первое место с пометой «устар.» значение «связанный с получением прибыли, дохода», на второе – «привлекательный, красивый, миловидный» (причем отдельно выделено, также с пометой «устар.» – «болезненно бледный»), на третье – «привлекающий внимание, любопытство; занимательный» и на четвертое – «с клубничкой, эротически занимательный» [http://rus-yaz.niv.ru/doc/gallism-dictionary/articles/66/interesnyj.htm]; к «болезненно бледному» мы еще вернемся.

Однако тот же Национальный корпус русского языка содержит не меньше десятка фрагментов со словом «интересный», которые, как мне представляется, не соответствуют ни одному из перечисленных значений. Наиболее выразительны в этом случае два примера. Первый – та фраза из повести Николая Бестужева «Русский в Париже в 1814 году», написанной в 1831–1840 годах, которую я использовала в названии статьи. Героиня понапрасну приревновала возлюбленного и прогнала его от себя, а потом стала раскаиваться. И вот что произошло:

Интересная Эмилия лежала на своей постеле и плакала. В первые минуты она судила только Глинского; но, когда слезы облегчили грудь ее, она судила уже и самую себя [Бестужев 1983: 288].