— Что там еще? — недовольно закричал Клод, размахивая карандашом в воздухе. — Чего вас разбирает?
Она ничего не говорила, не двигалась, прижимала к себе простыню, стараясь запеленаться в нее, сжаться в комок, стать невидимой.
— Не съем же я вас… Будьте умницей, лягте так, как лежали.
Она покраснела до самых ушей и едва смогла пролепетать:
— Нет, нет! Только не это.
А он, охваченный свойственной ему вспыльчивостью, все больше и больше сердился. Ее упрямство казалось ему глупым.
— Скажите, что вам станется? Подумаешь, несчастье, если я увидел, как вы сложены!.. Для меня это — дело привычное.
Тогда она начала всхлипывать, и он окончательно рассвирепел, выходя из себя при мысли, что не сможет закончить рисунок, что стыдливость девушки помешает ему сделать прекрасный эскиз для картины.
— Вы, значит, не хотите? Это же идиотство! За кого вы меня принимаете? Разве я тронул вас хоть пальцем? Если бы я думал о глупостях, ночью мне представлялся прекрасный случай… Плевать я хотел на все это! Мне вы можете показаться без боязни… И, в конце-то концов, благородно ли с вашей стороны отказывать мне в такой услуге, — ведь я подобрал вас на улице и вы провели ночь в моей постели?!
Спрятав голову в подушку, она плакала все сильнее.
— Клянусь вам, что это для меня необходимо, иначе я бы вас не мучил.
Ее слезы тронули его. Ему стало стыдно своей грубости, и он смущенно замолчал, давая ей время успокоиться, потом снова начал мягким голосом:
— Ну, раз это вам так неприятно, не будем об этом говорить… Однако, если бы вы только знали! Одна из фигур моей картины никак не получается, а вы как раз то, что мне нужно! Когда дело идет о треклятой живописи, я способен задушить отца и мать. Поняли вы? Теперь вы меня прощаете?.. И все же, если бы вы захотели, всего только несколько минут… Да нет, успокойтесь! Я не прошу, чтобы вы обнажались! Мне нужна голова, только голова! Хоть бы только голову мне кончить! Прошу вас, сделайте мне одолжение, положите руку так, как она лежала, и я буду вам благодарен всю жизнь! Понимаете, всю жизнь!
Теперь он умолял ее. Он жалобно размахивал перед ней карандашом, охваченный неудержимым творческим порывом. Он скорчился на низеньком стульчике, не приближаясь к ней, не сходя с места. Тогда она рискнула приоткрыть лицо. Что могла она поделать? Она в его власти, а у него был такой несчастный вид; и все же она колебалась, ее мучил стыд. Медленно, не говоря ни слова, она высвободила голую руку и положила ее, как прежде, под голову, старательно придерживая другой рукой одеяло, в которое закуталась.
— Какая вы добрая!.. Я постараюсь кончить поскорее, еще чуть-чуть, и вы будете свободны.
Он опять склонился над рисунком, бросая на девушку острые взгляды художника, для которого существует только модель, а женщина исчезает. Она снова покраснела, ощущая его взгляд, ее голая рука и плечи, которые она, не смущаясь, обнажила бы на балу, сейчас почему-то преисполняли ее стыдом. Но этот молодой человек казался ей таким сдержанным, что она мало-помалу начала успокаиваться, щеки охладились, рот раскрылся в широкую доверчивую улыбку. Она принялась, в свою очередь, изучать его, поглядывая сквозь опущенные ресницы. Как он напугал ее вчера, какой ужас ей внушили его пустая борода, взлохмаченная голова, порывистые жесты! Оказывается, он недурен собой, в глубине его карих глаз таилась большая нежность, а его изящный, как у женщины, нос над взъерошенными усами удивил ее. Нервная дрожь сотрясала художника, карандаш в его тонких проворных пальцах казался живым существом, и это, она не могла бы объяснить почему, ее растрогало. Нет, он не может быть злым, его грубость проистекает от застенчивости. Все это она скорее почувствовала, чем поняла, и, успокоившись, начала приходить в себя, как если бы находилась у друга.
Мастерская, правда, все еще пугала ее. Она бросала по сторонам изумленные взгляды, потрясенная царившим вокруг беспорядком и заброшенностью. Перед печкой, еще от прошлой зимы, накопилась зола. Кроме кровати, умывальника и дивана, здесь не было никакой мебели, впрочем, был еще старый шкаф и большой сосновый стол, где валялись вперемежку кисти, краски, грязные тарелки, спиртовка, на которой стояла кастрюлька с остатками вермишели. Всюду были разбросаны хромоногие мольберты и дырявые соломенные стулья. Вчерашняя свеча валялась на полу около дивана; по всему было видно, что здесь месяцами не подметают; и только большие часы с кукушкой, расписанные красными цветами, звонко отбивали ход времени и казались веселыми и чистыми. Но больше всего ее пугали эскизы, развешанные без рам по стенам; эскизы потоком заливали стены, спускались до полу, где громоздились кучей набросанных одно на другое полотен. Никогда еще ей не приходилось видеть столь ужасной живописи, резкие, кричащие, яркие тона оскорбляли ее подобно извозчичьей ругани, доносящейся из дверей харчевни. Она опустила глаза, и все же ее притягивала к себе повернутая к стене картина, та самая большая картина, для которой художник делал с нее набросок и которую он каждый вечер поворачивал к стене, чтобы на следующий день под свежим впечатлением лучше о ней судить. Что мог аи прятать там, не осмеливаясь никому показать? Жгучее солнце, врываясь в окна, не завешанные шторами, разгуливало по просторной комнате, накрывало ее раскаленной пеленой, растекалось, как расплавленное золото, по убогим обломкам мебели, подчеркивая их жалкую нищету.
Клода начало тяготить молчание. Ему захотелось сказать девушке хоть что-нибудь, просто так, из вежливости, а главным образом чтобы развлечь ее, но слова не шли ему на язык, и он ничего не выдавил, кроме:
— Как вас зовут?
Она подняла на него глаза, которые перед тем закрыла как бы в полусне.
— Кристина.
Он спохватился. Ведь он тоже не сказал ей своего имени, они находились здесь бок о бок со вчерашнего вечера, не зная ничего друг о друге.
— А меня зовут Клод.
Взглянув на нее, он увидел, что она смеется. Это был веселый, прелестный, девичий и в то же время мальчишеский смех. Ее насмешило запоздалое знакомство. Потом ей показалось смешным другое.
— Подумайте! Клод, Кристина, ведь наши имена начинаются с одной буквы.
Опять наступило молчание. Клод щурился, весь уйдя в работу, вдохновение захлестнуло его. Но внезапно заметив, что терпение ее истощается, и опасаясь, как бы она не переменила позы, он сказал первое, что пришло ему в голову:
— Становится жарковато.
Она чуть не прыснула от смеха; с тех пор как она перестала бояться Клода, природная веселость сказывалась помимо ее воли. Жара становилась все нестерпимей, кожа девушки увлажнилась и побледнела, стала молочно-белой, как камелия; у нее было такое ощущение, словно она лежит не в постели, а в ванне.
— Да, немножко жарковато! — серьезно ответила она, смеясь глазами.
Тогда Клод добродушно заметил: — Это из-за солнца. Но ведь это неплохо! Хорошо, когда солнце прожарит кожу… Вот вчера, например, когда мы стояли под дождем у ворот, солнышко было бы особенно кстати.
Оба расхохотались, и он, довольный, что разговор наконец завязался, не вдаваясь в особые подробности, не добиваясь правды, начал расспрашивать ее о вчерашнем приключении только затем, чтобы занять ее и продолжать рисовать.
Кристина в нескольких словах рассказала ему, что произошло. Вчера утром она выехала из Клермона в Париж, где должна была поступить лектрисой к госпоже Вансад, вдове генерала, богатой пожилой даме, живущей в Пасси. Обычно поезд прибывал в девять часов десять минут; обо всем было договорено; горничная генеральши, которую Кристина должна была узнать по черной шляпе с серым пером, встречала ее на вокзале. Но случилось так, что поезд, в котором ехала Кристина, за Невером был задержан сошедшим с рельсов товарным поездом. Отсюда начались все недоразумения и задержки, — сперва сидели в вагонах, потом пассажиров высадили, оставив только багаж, затем им пришлось три километра идти пешком до станции, где был сформирован вспомогательный состав. Таким образом, потеряли два часа да еще два из-за расстройства графика движения поездов и в Париж прибыли в час ночи, опоздав на четыре часа.
— Действительно не повезло! — вставил Клод все еще недоверчиво, однако начиная проникаться естественностью развития этой истории. — Итак, никто вас, значит, не встретил на вокзале?
Горничной госпожи Вансад, вероятно, надоело дожидаться, и Кристину никто не встретил. Очутившись среди ночи на Лионском вокзале, в громадном незнакомом помещении, темном и вскоре опустевшем, Кристина совсем растерялась. Сначала она не решалась взять извозчика и долго прогуливалась с чемоданчиком в руках в надежде, что кто-нибудь все же ее встретит. Наконец, когда было уже поздно и экипажи разъехались, она решилась, но оставался только один, необыкновенно грязный извозчик, от которого несло вином; он крутился возле нее, нахально навязывая свои услуги.
— Такие нахалы часто встречаются, — сказал Клод, теперь уже заинтересованный ее рассказом, как романом приключений. — И вы согласились поехать с ним?
Не меняя позы, уставившись в потолок, Кристина продолжала:
— Он заставил меня. Я его боялась, он называл меня своей крошкой… Когда же он узнал, что мне нужно в Пасси, он разозлился и стал так нахлестывать лошадь, что я изо всех сил вцепилась в дверцу, чтобы не упасть. Потом я немножко успокоилась, пролетка спокойно ехала по освещенным улицам, на тротуарах было много людей. Наконец я узнала Сену. Я никогда не была в Париже, но я изучила его план… Я думала, что извозчик поедет вдоль набережной, и когда он внезапно повернул на мост, я опять испугалась. Тут как раз начался дождь, извозчик свернул в темный переулок и вдруг остановился. Потом он слез с козел и полез ко мне в пролетку… Он говорил, что иначе промокнет…
Клод расхохотался. Он перестал сомневаться в рассказанной ею истории: нет, такого кучера она не могла бы придумать! Кристина в смущении замолчала.
— Продолжайте! Что же дальше? — веселился Клод.