Говоря о стиле и языке произведения, наверное, следует проявить снисходительность к автору, для которого русский язык, надо полагать не является родным. Однако конкурс предполагает равенство условий для участников. Приведу несколько встреченных перлов в надежде, что он будет внимательнее вычитывать текст и избавляться от подобных оборотов.
«Похоже, что Зергер загрыз своего оппонента насмерть и теперь кидается на покойника с ножом».
Речь о псе, но «кто на ком стоял» и кто на кого с чем кидался, тут разобрать очень трудно. А вот фразочка «оппонент волкодава» мне нравится…
«Встревоженный гул мужчин».
Ага, при неожиданном жутком ночном нападении инфернального монстра, разрывающего их товарищей на куски, они лишь встревоженно гудят…
«Я почувствовал, как все мои внутренние органы сжались».
Прямо все — включая кишки, селезёнку и простату?..
«На лбу поблескивает крохотный кружок лысины».
Человек, у которого волосы растут на лбу, сам по себе удивителен, а тут ещё столь странный процесс облысения. Хотя, может, у него просто стригущий лишай?..
Такие ошибки, как «с далека», «беречь на вес золота», «ветерная электростанция», «из неоткуда», «презренный смешок» оставляют впечатление неряшливости текста.
Есть вопросы и к композиции, например, когда посередине одной из глав действие вдруг прерывается, и ни с того ни с сего идёт уведомление, что прошло полтора года…
Про искусственность диалогов я уже написал, ещё должен сказать, что, на мой взгляд, экшен-сцены описаны чересчур многословно, а это замедляет развитие действия.
Однако в целом впечатление от текста хорошее, и дело не только в моей симпатии к степной культуре. Роман достаточно интересен сам по себе и хочется узнать, что будет с героями дальше. Кроме того, от обычного постапа текст отличается меньшей жестокостью и аморальностью. Герои имеют понятие о добре и зле, в обществе сохраняется традиционная этика, а ГГ пытается следовать кодексу чести степного батыра. Всё это не может не радовать.
Советские-антисоветские писатели
Что придёт на смену советской литературе?
Было время, когда я воспринимал Валентина Распутина в трёх ипостасях. В первую очередь, конечно, писательской. Книги его нравились, но не сказать, что они были моим приоритетным чтением.
Общественный деятель Распутин меня категорически не устраивал — я тогда взахлёб читал «Огонёк», а он публиковался в «Нашем современнике». Кто помнит то время, знает, о чём я. Ну и, так сказать, личное соприкосновение. В красноярской молодёжке, где я тогда работал, ходили истории о молодом спецкоре Распутине, трудившемся там за два десятка лет до того. Обычная журналистская травля, вроде лосиных рогов, прибитых ночью над креслом гравреда…
Потом он долго молчал как писатель, в политических взглядах мы стали почти единомышленниками (ну, за исключением его отношения к коммунизму и Сталину). А байки остались байками. Теперь он умер и осталась лишь одна его ипостась — писатель.
Их называют «деревенщиками», но это, скорее, определение социальное — многие из них или родились на селе, или горожане во втором поколении. На самом деле они очень разные. Да, попытка понять судьбу России через судьбу её крестьянства, да, опора на традиционные ценности. Но каждый понимал это по-своему. Ни мировозренчески, ни эстетически «деревенщики» единства не представляли. Объединяли их лишь два обстоятельства — все они были советскими писателями (даже вполне «антисоветские»), и самые заметные их них были очень талантливы. В их числе Валентин Распутин.
«Советский писатель» — понятие странное. Получив заветную корочку Союза писателей, человек попадал в мир избранных — почёт, деньги, льготы (всё, конечно, по советским меркам). Однако писатель должен писать. А с этим были проблемы: писать можно было лишь то, что высочайше рекомендовано.
«Мы пишем по указке наших сердец, а наши сердца принадлежат партии», — со скрытой иронией сказал Михаил Шолохов.
Полоса писательской свободы была очень узка. Но была. Другое дело, что не все ею пользовались.
Если текст не содержал определённые ритуальные идеологические моменты, он просто не издавался. С этим приходилось считаться всем литераторам — и тем, кто был верен партийным идеалам, и кто «держал фигу в кармане». Распутин, при всём своём критическом взгляде на современность, был верен. Вообще в большинстве «деревенщики» не были противниками советской власти. Солженицын и Солоухин — исключения. Большинство же из них тему гибели деревни не связывало с коммунистическим правлением, с «великим переломом» крестьянского хребта. И, скорее, против их воли прорывалась в лучших деревенских повестях неизбывная горечь утраты.
«Мы отпели последний плач — человек пятнадцать нашлось плакальщиков о бывшей деревне… Но это кончилось», — писал Виктор Астафьев.
Вопрос в том, что пришло на смену. А ничего! Может быть, это слишком пессимистично, но картина отечественной словесности не радует. Мы и «деревенщиков»-то воспринимаем неким единством потому, что они были последним в нашей литературе серьёзным и оригинальным явлением. А потом избавленная от идеологических запретов словесность не расцвела, но выродилась в пустопорожний постмодернистский трёп.
Я не говорю, что сейчас нет талантливых писателей — есть. Но из них при всём желании не слепишь какую-то тенденцию, не объединишь даже таким условным названием как «деревенщики». Конечно, играет в этом роль и коммерциализация литературного процесса, и размывание самого понятия «писатель». Но не только. Похоже, наблюдается серьёзная творческая депрессия.
Дай Бог это временное явление и российский культурный континуум вновь породит нечто оригинальное. А пока последние представители большой советской литературы уходят, не оставляя последователей.
Бич Божий Александр
Тело Александра Солженицына предано земле, душа его отправилась на Суд, но для нас, оставшихся, все это не имеет значения. Этот человек оставил по себе то, что и при жизни его было огромной, громоздкой, неудобной и загадочной данностью — само явление «Александр Исаевич Солженицын». И нам, а, скорее всего, нашим потомкам, еще предстоит разгадать его смысл и сверхзадачу.
Одним корпением над его текстами загадку Солженицына не решить, поскольку феномен этот более чем литературный. В новое время явился странный и даже пугающий образ «всемирно-исторического писательства», когда жизнь и творчество автора уже не только и не столько принадлежат словесности — они становятся социальным явлением и играют роль в истории наравне с прочими глобальными факторами. Такого не было с тех незапамятных времен, когда создавались писания «религий откровения».
Теперь мало сказать «великая книга» — таковых за тысячелетия письменной истории было множество, но никакая из них не оставила столь очевидных следов на тропе человечества, как «Капитал» или «Так говорил Заратустра». Я специально привожу примеры наиболее одиозных творений, поскольку легко оценить грандиозность спровоцированных ими перемен.
По всей видимости, этот феномен свидетельствует о том, что мы живем в период окончания истории. Словом она была запущена и словом же, вернее, многими словами, прекратится. Но я сейчас не об этом.
«Архипелаг ГУЛАГ» и, даже в большей степени, хотя мы, может быть, этого еще не осознали, «Красное колесо», стоят в том же ряду роковых Слов новой литературы. То, что они непосредственным образом сказались на судьбе как нашей страны, так и мира — очевидно. Не очевидно другое — оценка качества этого воздействия.
Лучше всего это было видно по тем комментариям, которые в изобилии вызвала смерть Солженицына в вольном море интернета. От обожания до ненависти, от глубокой скорби до глумливого хохотка мелких существ над свежим трупом льва. Но ни в одном из этих комментариев, ни в одной написанной на смерть писателя статье я не обнаружил ответ на поставленный в начале вопрос: «ЧТО такое А.И. Солженицын?» Да, собственно, и не надеялся.
Он слишком большой… Его не разглядеть вблизи. Можно сколь угодно долго издеваться над нелепостью постройки или восхищаться шедевром архитектуры, стоя под колоннами Исаакиевского собора. Но дело сие зряшное, поскольку оценить его можно только наблюдая издали.
«Развалил великую страну», — говорят одни. «Способствовал краху людоедского режима», — другие. Но все это будет оставаться сотрясением воздуха, пока не пройдет положенное — думаю, немалое — время. Из слов этих можно заключить лишь одно — но этого как раз сегодняшние комментаторы в большинстве не видят: человек, способный совершить все эти дела, не может не быть запредельно великим…
Гунн Аттила сказал про себя: «Я — бич Божий». Кажется, это понимал и Солженицын. Однако же «страшно впасть в руки Бога живого»…
В интернетовских записях последних дней меня поразила одна. Чей-то маленький сын увидел Солженицына в телевизоре и сказал:
«Этот дядя на какого-то бога похож. У него лицо… нечеловеческое. И глаза не настоящие».
Подано это было в виде обличения гнилой сущности покойного, замеченной незамутненным глазом ребенка. А я думаю другое: дитя усмотрело в лице этого человека главное, то, что было его славой и крестом — осознание себя орудием, которым творится Божия воля.
Николай Гумилев: путь поэта — путь воина
В ночь на 26 августа 1921 года по приговору коллегии Петроградского ЧК был расстрелян великий русский поэт Николай Гумилев.
В 1930 году Марина Цветаева написала стихотворение — беседу на том свете двух поэтов-самоубийц, Маяковского и Есенина. По большому счету этот страшный текст — реквием Серебряному веку русской поэзии. Есть там и такое четверостишие:
Гумилев Николай?
— На Востоке.
(В кровавой рогоже,
На полной подводе…)
Оно подчеркивают особость Николая Степановича Гумилева по отношению к прочим членам русского поэтического цеха того времени. Даже не потому, что он, невинноубиенный, в отличие от двух погубивших свои души суицидом собеседников, оказывается «на Востоке», то есть, в Царствии Небесном. И даже не в том, что он, в отличие от многих своих коллег и братьев по музе, не принял новых владык России, не стал приспосабливаться, встраиваться в новую парадигму, «задрав штаны, бежать за комсомолом», а сразу противопоставил себя революции.