Гнездо голубых змеиных яиц,
Только нет матери.
Скачем опять, на ходу
Кушая неба дары.
Кони трутся боками, ремнями седла.
Улыбка белеет в губах моего товарища.
«Кушай, товарищ», — опять на ходу протянулась рука с кистью глаз моря.
Так мы скакали вдвоем на допрос у подножия гор.
И буйволов сухое молоко хрустело в моем рту,
А после чистое вино в мешочках и золотистая мука.
А рядом лес густой, где древний ствол
Был с головы до ног окутан хмурым хмелем,
Чтоб лишь кабан прошиб его, несясь как пуля.
Чернели пятна от костров, зола белела, кости.
И стадо в тысячи овец порою, как потоп,
Руководимо пастухом, бежало нам навстречу
Черными волнами моря живого.
Вдруг смерклось темное ущелье. Река темнела рядом,
По тысяче камней катила голубое кружево.
И стало вдруг темно, и сетью редких капель,
Чехлом холодных капель
Покрылись сразу мы. То грозное ущелье
Вдруг встало каменною книгой читателя другого,
Открытое для глаз другого мира.
Аул рассыпан был, казались сакли
Буквами нам непонятной речи.
Там камень красный подымался в небо
На полверсты прямою высотой, кем-то читаемой доныне.
Но я чтеца на небе не заметил,
Хотя, казалось, был он где-то около.
Быть может, он чалмой дождя завернут был.
Служебным долгом внизу река шумела,
И оттеняли высоту деревья-одиночки.
А каменные ведомости последней тьмы тем* лет
Красны, не скомканы стояли.
То торга крик? Иль описание любви, и нежной и туманной?
Как пальцы рук, над каменной газетой белели облака.
К какому множеству столетий
Окаменелых новостей висели правильно строки?
Через день Чека допрос окончила ненужный,
И я, гонимый ей, в Баку на поезде уехал.
Овраги, где клубилася река
В мешках внезапной пустоты,
Где сумрак служил небу.
Я узнавал растений храмы
И чины, и толпу.
Здесь дикий виноград я рвал,
Все руки исцарапав.
И я уехал.
Овраги, где я лазил, мешки русла пустого, гдепрятались святилища растений,
И груша старая в саду, на ней цветок богов — омела* раскинула свой город,
Могучее дерево мучая деревней крови другой, цветами краснея,—
Прощайте все!
Прощайте, вечера, когда ночные боги, седые пастухи, в деревни золотые вели свои стада.
Бежали буйволы, и запах молока вздымался деревом на небо
И к тучам шел.
Прощайте, черно-синие глаза у буйволиц за черною решеткою ресниц,
Откуда лились лучи материнства и на теленка и на людей.
Прощай, ночная темнота,
Когда и темь и буйволы
Одной чернели тучей
И каждый вечер натыкался я рукой
На их рога крутые,
Кувшин на голове
Печальнооких жен
С медлительной походкой.
Лето-осень 1921
144. "Я видел юношу-пророка…"
Я видел юношу-пророка,
Припавшего к стеклянным волосам лесного водопада,
Где старые мшистые деревья стояли в сумраке важно, как старики,
И перебирали на руках четки ползучих растений.
Стеклянной пуповиной летела в пропасть цепь
Стеклянных матерей и дочерей
Рождения водопада, где мать воды и дети менялися местами.
Внизу река шумела.
Деревья заполняли свечами своих веток
Пустой объем ущелья, и азбукой столетий толпилися утесы.
А камни-великаны — как плечи лесной девы
Под белою волной,
Что за морем искал священник наготы.
Он Разиным поклялся быть напротив.
Ужели снова бросит в море княжну? Противо-Разин* грезит.
Нет! Нет! Свидетели — высокие деревья!
Студеною волною покрыв себя
И холода живого узнав язык и разум,
Другого мира, ледян<ого> тела,
Наш юноша поет:
«С русалкою Зоргама* обручен
Навеки я,
Волну очеловечив.
Тот — сделал волной деву».
Деревья шептали речи столетий.
Лето-осень 1921
145. "Ра — видящий очи свои в ржавой и красной болотной воде…"
Ра* — видящий очи свои в ржавой и красной болотной воде,
Созерцающий свой сон и себя
В мышонке, тихо ворующем болотный злак,
В молодом лягушонке, надувшем белые пузыри в знак мужества,
В траве зеленой, порезавшей красным почерком стан у девушки, согнутой с серпом,
Собиравшей осоку для топлива и дома,
В струях рыб, волнующих травы, пускающих кверху пузырьки,
Окруженный Волгой глаз*.
Ра — продолженный в тысяче зверей и растений,
Ра — дерево с живыми, бегающими и думающими листами, испускающими шорохи, стоны.
Волга глаз,
Тысячи очей смотрят на него, тысячи зир и зин*.
И Разин*,
Мывший ноги,
Поднял голову и долго смотрел на Ра,
Так что тугая шея покраснела узкой чертой.
1921
146. Союзу молодежи
Русские мальчики, львами
Три года охранявшие народный улей,
Знайте, я любовался вами,
Когда ы затыкали дыры труда
Или бросались туда,
Где львиная голая грудь —
Заслон от свистящей пули.
Всюду веселы и молоды,
Белокурые, засыпая на пушках,
Вы искали холода и голода,
Забыв про постели и о подушках.
Юные львы, вы походили на моряка
Среди ядер свирепо-свинцовых,
Что дыру на котле
Паров, улететь готовых,
Вместо чугунных втул
Локтем своего теласмело заткнул.*
Шипит и дымится рука
И на море пахнет жарким — каким?
Редкое жаркое, мясо человека.
Но пар телом заперт,
Пары не летят,
И судно послало свистящий снаряд.
Вам, юношам, не раз кричавшим
«Прочь» мировой сове,
Совет:
Смело вскочите на плечи старших поколений,
То, что они сделали, — только ступени.
Оттуда видней!
Много и далёко
Увидит ваше око,
Высеченное плеткой меньшего числа дней.
1921
147. Я и Россия
Россия тысячам тысяч свободу дала.
Милое дело! Долго будут помнить про это.
А я снял рубаху,
И каждый зеркальный небоскреб моего волоса,
Каждая скважина
Города тела
Вывесила ковры и кумачовые ткани.
Гражданки и граждане
Меня — государства
Тысячеоконных кудрей толпились у окон.
Ольги и Игори,
Не по заказу
Радуясь солнцу, смотрели сквозь кожу.
Пала темница рубашки!
А я просто снял рубашку —
Дал солнце народам Меня!
Голый стоял около моря.
Так я дарил народам свободу,
Толпам загара.
1921
148. 1905 год
Пули, летя невпопад,
В колокола били набат.
Царь! Выстрел вышли:
Мы вышли*!
А, Волга, не сдавай,
Дон, помогай!
Кама, Кама! Где твои орлы?
Днепр, где твои чубы?
Это широкие кости,
Дворцов самочинные гости,
Это ржаная рать
Шла умирать!
С бледными, злыми, зелеными лицами,
Прежде добры и кроткй,
Глухо прорвали плотину
И хлынули
Туда, где полки
Шашки железные наголо вынули.
Улиц, царями жилых, самозваные гости,
Улиц спокойных долгие годы!
Это народ выпрямляется в росте
Со знаменем алым свободы!
Брать плату оков с кого?
И не обеднею Чайковского,
Такой медовою, что тают души,
А страшною, чугунною обедней
Ответил выстрел первый и последний,
Чтоб на снегу валялись туши.
Дворец с безумными глазами,
Дворец свинцовыми устами,
Похож на мертвеца,
Похож на Грозного-отца*,
Народ «любимый» целовал…
Тот хлынул прочь, за валом вал…
Над Костромой, Рязанью, Тулой,
Ширококостной и сутулой,
Шарахал веник пуль дворца.
Бежали, пальцами закрывши лица,
И через них струилась кровь.
Шумела в колокол столица,
Но то, что было, будет вновь.
Чугунных певчих без имен —
Придворных пушек рты открыты:
Это отец подымал свой ремень
На тех, кто не сыты!
И, отступление заметив,
Чугунным певчим Шереметев*
Махнул рукой, сказав: «Довольно
Свинца крамольникам подпольным!»
С челюстью бледной, дрожащей, угрюмой,
С остановившейся думой
Шагают по камням знакомым:
«Первый блин комом!»
Конец 1921
149. "Детуся! Если устали глаза быть широкими…"
Детуся! Если устали глаза быть широкими,
Если согласны на имя «браток»,
Я, синеокий, клянуся