Их голоса исчезли в далеких вселенных. Я погрузилась в густой искусственный сон, и время куда-то исчезло вместе со мной.
Не знаю, в котором часу я очнулась. Голова гудела, как трансформаторная будка, свет резал глаза. Первое, что я заметила, разлепив опухшие веки, – золотой блеск. Но сиял не солнечный луч и не лампа – волосы.
– Эй, – прошептала Аделина, когда я наконец сфокусировала на ней взгляд.
Она держала меня за руку, и по щекам у нее текли слезы. Аделина заплела волосы в косу, как всегда делала, когда мы жили в Склепе. Ее тугая коса в отличие от моей сияла, отражая естественный или искусственный свет, даже в тех серых стенах.
– Как… как ты себя чувствуешь?
Ее лицо выдавало боль и беспокойство за меня, но она, как и в детстве в Склепе, умела так улыбнуться, что на душе у меня становилось очень спокойно.
– Может, хочешь пить?
Я чувствовала во рту горький привкус желчи, но промолчала и даже не пошевелилась. Аделина поджала губы, затем мягко высвободила свою руку из моей.
– Хотя бы один глоток…
Она потянулась к тумбочке рядом с моей койкой, чтобы взять стакан с водой. Проследив за ее рукой, я заметила второй стакан, в котором стоял одуванчик. Я собирала такие в детстве, во дворе приюта, дула на них и мечтала о том, как однажды попаду в добрую сказку.
Она об этом знала… Одуванчик принесла она.
Аделина приподняла спинку кровати, чтобы мне было удобнее пить, и поднесла стакан к губам. Я сделала пару глотков. Было заметно, что ей тяжело видеть меня такой беспомощной. Она поправила одеяло, и ее взгляд упал на мою руку, где виднелся красный след, оставленный катетером. Ее глаза наполнились слезами.
– Они хотели привязать твои руки, – прошептала она, – чтобы ты больше ими не махала и не навредила себе… Я упросила их этого не делать. Анна тоже была против.
Аделина подняла лицо, выплескивая боль вместе со слезами.
– Его не переведут.
Она хрипло разрыдалась и обняла меня. Впервые в жизни я отвечала на человеческую любовь молчанием, лежа неподвижно, как кукла.
– Я тоже не знала, – сказала Аделина, крепче сжимая меня за плечи, – я не знала о болезни… Поверь!
Я позволяла ее слезам литься, позволяла ей дрожать, прижиматься ко мне и обнимать, как она всегда позволяла мне. И когда Аделина упала на мою измученную грудь, я подумала, что боль, которую мы обе чувствовали, не была одинаковой.
Не знаю, сколько прошло времени, прежде чем Аделина наконец отпустила меня. Она выпрямилась на стуле и сидела, опустив голову, словно, несмотря на боль, собиралась с силами, чтобы попытаться снова стать мне опорой.
– Ника, есть одна вещь, которую я никогда тебе не говорила.
Она произнесла эти слова так печально, что я повернула голову и посмотрела на нее. Аделина достала что-то из кармана, затем дрожащими пальцами положила это мне на одеяло. Скомканный полароидный снимок. Мою фотографию, сделанную Билли, которую я так и не нашла, поэтому была уверена, что потеряла ее.
– Это нашли в его бумажнике, – пробормотала Аделина, – во внутреннем карманчике. Он всегда хранил ее при себе.
Мир окончательно рухнул.
И я почувствовала, как мне открывается так долго скрываемая правда. Правда, сотканная из тайных взглядов, невысказанных слов и спрятанных в глубине души чувств.
Правда, которую я никогда не видела, но которую его сердце хранило в тишине каждый божий день.
– Ника, это была не я, – услышала я голос из распадающегося мира, – в Склепе, когда Маргарет запирала тебя в подвале, не я держала тебя за руку.
И когда мои губы задрожали от подступающих слез, когда от боли в груди перехватило дыхание и все во мне запылало, я наконец поняла то, чего никогда не могла понять – я поняла все его слова и поступки.
И чувствуя, как правда о Ригеле наполняет меня, я ощущала, как она становится частью меня и сливается с моей душой.
– Все это время, всю свою жизнь он… он тебя…
Он всегда знал, что с ним что-то не так. Он родился с этим знанием. Чувствовал это, сколько себя помнил.
Именно так Ригель объяснял себе, почему его бросили: он не такой, как все. Чтобы понять это, ему не нужно видеть ни выражения лица кураторши, ни ее предостерегающего покачивания головой, когда какая-то семейная пара изъявляла желание его усыновить. Ригель наблюдал за посетителями из сада и замечал в их глазах жалость, о которой никогда не просил.
– Ничего серьезного?
Человек, который светил ему лампой в глаз, ничего не ответил. Он наклонял в разные стороны детское личико Ригеля, и тот видел перед собой вспыхивающие искры.
– Откуда, вы сказали, он упал?
– С лестницы, – ответила Маргарет, – он как будто даже ее не заметил.
– Всему виной болезнь. – Доктор прищурился, внимательно рассматривая его. – Когда боль очень сильная, зрачки расширяются, что приводит к дезориентации в пространстве и своего рода галлюцинации.
Ригель мало что понимал из этих слов, но от любопытства голову не поднимал. Доктор словно прощупывал его глазами, и в его взгляде читался неутешительный вердикт.
– Я думаю, его следует показать детскому психологу. У мальчика редкое заболевание, которое к тому же усугубляется его травмой…
– Травмой? – спросила Маргарет. – Какой травмой?
Доктор посмотрел на нее с недоумением.
– Миссис Стокер, у мальчика явный синдром покинутости.
– Это невозможно! – рявкнула она голосом, от которого дети в Склепе обычно бросались в плач. – Вы не знаете, что говорите.
– Вы же сами сказали, что его подбросили.
– Да, но ему была всего неделя от роду. Младенец не может помнить, что с ним произошло!
На этот раз невозмутимый доктор посмотрел на нее строго и покачал головой.
– Зато теперь он вполне способен осознать, что с ним тогда произошло. Такие маленькие дети ощущают отсутствие поддержки и защиты и склонны думать, что причина в них. Раз их оставили, значит, они оказались недостаточно хороши. Возможно, он убедил себя, что его бросили из-за…
– Он ничем не болен, – отрезала Маргарет, ее голос звучал жестко и непреклонно. – Я даю ему все, в чем он нуждается. Все!
Ригель не забыл сочувственный взгляд доктора в ту минуту. Точно такой взгляд он встречал потом у разных людей. От чужой жалости он чувствовал себя еще более неправильным.
– Посмотрите на него: он же ходячая катастрофа, – услышал он шепот доктора. – Отрицая проблему, вы ему не поможете.
Приступы всегда проявлялись по-разному. Бывало, просто покалывало в глазах, а иногда боль проходила через несколько дней, чтобы затем с яростью обрушиться на него с утроенной силой. Эти последние приступы он ненавидел больше всего, потому что они не давали ему передышки и надежды на выздоровление.
От невыносимой боли Ригель тер веки, рвал на себе одежду, с силой сжимал что-нибудь в руке, пока эта игрушка или предмет не ломались на мелкие кусочки. Он слышал, как его сердце колотится в горле с ужасным фальшивым звуком, и в страхе, что кто-нибудь может увидеть его, убегал подальше от чужих глаз и прятался в потайных местах. Он убегал, потому что был маленьким, как детеныш животного. Он убегал, потому что там, вдали ото всех, в темноте он мог успокоиться и в конце концов принять себя таким, какой он есть: одиноким.
Одиноким, потому что если он оказался недостаточно хорош для матери, то и в глазах остальных он другим никогда не станет.
Маргарет всегда его находила. Она осторожно вытягивала его за руку, не обращая внимания на испачканные в крови и грязи пальцы. Она напевала ему какие-то песенки о звездах, далеких звездах, которым было очень одиноко, а он старался не смотреть на нее, зная, что недавно она кого-то опять наказала.
День ото дня внутренний разлад в нем усиливался, и в конце концов он уверил себя, что любви не существует, потому что звезды одиноки.
Он с рождения отличался от других детей. Вел себя странно, видел мир по-своему – он смотрел на нее, и когда ветер развевал ее длинные каштановые волосы, он видел блестящие крылья на ее спине, мерцание, которое исчезало уже в следующее мгновение, будто его никогда не существовало.
Врач предупредил его, что из-за сильных болей он может видеть что-то, чего не существует в реальности. Галлюцинации – это то, что Ригель ненавидел в болезни больше всего. Казалось, она насмехалась над ним, потому что каждый раз, когда искры затуманивали зрение, он видел светлую улыбку и серые глаза, которые в жизни никогда не посмотрели бы на него с такой теплотой.
Во время приступов он видел сны наяву – обманчивые видения, и в них была она.
Может, он не чувствовал бы себя таким ущербным, если бы внутри него оставалось хоть что-нибудь не искривленное, не уродливое, а правильное. И чем сильнее становилась эта безжалостная любовь, тем чаще Ригель, как звереныш, рыл пальцами садовую землю.
«Со временем ему станет лучше», – сказал врач.
Дети держались от него на расстоянии, они смотрели на него со страхом, потому что он мог ни с того ни с сего ударить по клавишам фортепиано или начать неистово рвать траву. Они боялись подходить к нему, а он был даже рад.
Он терпеть не мог жалости к себе. Не выносил взглядов, которые швыряли его на свалку мира. Он не нуждался в лишних напоминаниях о том, насколько он отличается от остальных, об этом не давало забыть и собственное чувство вины.
Пожалуй, молчание было самым болезненным его недостатком. Но он не понимал этого до тех пор, пока однажды летним днем не подошел со стаканом к раковине. Ригель встал на цыпочки, протягивая руку, чтобы поставить кружку, но острая боль ослепила его прежде, чем он успел это сделать. Боль шипастым обручем сдавила голову, и он стиснул зубы, все сильнее и сильнее сжимая кружку, пока не почувствовал, как фарфоровые осколки острыми краями впиваются в ладонь. Раковина покрылась каплями крови, а Ригель видел в них красные цветы, собственные пальцы казались ему когтями какого-то животного.