Осень (Ландшафт)
Сошлися черное шоссе с асфальтом неба
И дождь забором встал
Нет выхода из досок водяного плена
— С-с-с-с-ш-ш-ш-ш —
Сквозят дома
Сипит и ширится стальной оскал!
И молчаливо сходит всадник с неба
— Надавит холод металлической души —
И слякотной любовью запеленат
С ним мир пускает
Смертельный спазмы
Пузыри
1926
Весна с угощением
— Алла! Алла! Велик Алла! —
С часовни запел муэдзин,
— Хвала подателю тепла, Алла-а! —
Зима уходит опостылая!
Все церкви выпиты лужами
Выдувает Москву ветерок!
Вот, вот воробей п — о — н — а — т — у — ж — и — т — с — я
И станет совсем хорошая погода!..
В сарафане храсном Хатарина
Хитро — цветисто
Голосом нежней, чем голубиный пух под мышкою,
Приглашала дорогих гостей
И дородных приезжай:
— Любахари, любуйцы — помаюйте!
Бросьте декабрюнить!
С какой поры мы все сентябрим и сентябрим
Закутавшись в фуфайки и рогожи!..
Вот на столе пасхальном
Блюдоносном
Рассыпан щедрою рукою
Сахарный сохрун
Кусочки зользы
И сладкостный мизюль (мизюнь)
— Что в общежитьи называется ИЗЮМ! —
Вот сфабрикованные мною фру-фру,
А кто захочет — есть хрю-хрю
Брыкающийся окорок!..
А вот закуски:
Юненький сырок
Сырная баба в кружевах
И храсные
И голубые
Ю-юйца —
Что вам полюбится
То и глотайте!..
А муж ее
Угрыз Талыблы
Нижней педалью глотки
Добавил:
Любахари, блюдахари
Губайте вин сонливое соченье;
Вот крепкий шишидрон
И сладкий наслаждец!
А раньше чем пройтись по хересам,
Закуски —
Жареный зудак,
Средь моксы корчатся огромныесоленые зудавы
и агарышка с луком!
Для правоверных немцев
Всегда есть
ДЕР ГИБЕН ГАГАЙ КЛОПС ШМАК
АйС ВАйС ПЮС, КАПЕРДУФЕН —
БИТЕ!. . . . .
А вот глазами рококоча,
Глядит на вас с укором
РОКОКОВЫй РОКОКУй!
Как вам понравится размашистое разменю
И наше блюдословье?!..
Погуще нажимайте
На мещерявый мещуй!
Зубайте все!
Без передышки!
Глотайте улицей
и переулками
до со-н-но-го отвала
Ы-АК!
1926
Зима
Мизиз…
Зынь…
Ициви
Зима!..
Замороженные
Стень
Стынь…
Снегота… Снегота!..
Стужа… вьюжа…
Вью-ю-ю-га — сту-у-у-га…
Стугота… стугота!..
Убийство без крови…
Тифозное небо — одна сплошная вошь!
Но вот
С окосевших небес
Выпало колесо
Всех растрясло
Лихорадкой и громом
И к жизни воззвало
ХАРКНУВ В ТУНДРЫ
ПРОНЗИТЕЛЬНОЙ
КРОВЬЮ
ЦВЕТОВ…
— У-а!.. родился ЦАП в дахе
Снежки — пах! — пах!
В зубах ззудки…
Роет яму в парном снегу —
У-гу-гу-гу!.. Каракурт!.. Гы-гы-гы!..
Бура-а-ан… Гора ползет —
Зу-зу-зу-зу…
Горим… горим-го-го-го!..
В недрах дикий гудрон гудит
ГУ-ГУ-ГУР…
Гудит земля, зудит земля…
Зудозем… зудозем…
Ребячий и щенячий пупок дискантно вопит:
У-а-а! У-а-а!.. а!..
Собаки в санях сутулятся
И тысяча беспроволочных зертей
И одна вецьма под забаром плачут:
ЗА — ХА — ХА — ХА! а — а!
За — xe — xe — xe! — e!
ПА — ПА — A — ЛСЯ!!!
Па — па — a — лся!..
Буран зудит…
На кожанный костяк
Вскочил Шамай
Шамай
Всех запорошил:
Зыз-з-з
Глыз-з-з
Мизиз-з-з
З-З-З-З!
Шыга…
Цуав…
Ицив —
ВСЕ СОБАКИ —
СДОХЛИ!
1926
Обложка книги А. Крученых «Зудесник: Зудутные зудеса» (1922)
Камера чудес
Нелюдим, смехотвор и затворник,
зарывшись в древние книги,
не выезжая из комнаты,
в халате,
лежа на кушетке,
пивными дрожжами,
острым проскоком
обогнал всех путешественников:
вскрыл в России преисподню.
Мокроворона,
штафирка,
хламидник и щеголь,
с казаками Бульбы,
с разгульною вольницей
свершил два бедовых похода,
жег королевскую шляхту,
рубал кольцеусых панов.
Первач-подвижник
под видом лежебоки,
лесобровым Днепром,
бумерангом букв
с высоким спокойствием,
Пифагор гиперболы,
Эдисон снов!
СВЕТОНОС! —
взял
планету
на испуг!
1942–1943
Безумие игроков
От мокропогоды
скрываюсь в старой трущобе
духана, в подвалах вина.
Отсюда, сквозь горящую дымовину
кристаллы Эльбруса, —
надежда яснейшая вдвойне мне видна!
Я знаю:
здесь, в тяжелом сундуке,
зарыты чьи-то кружева и руки,
и молят о пощаде в кабаке.
Но пьяные картежники сидят на них,
к стенаньям глухи,
у каждого четыре короля
зажаты в кулаке.
И я стучу о стенку кирпичом,
людей зову
с оружьями и вилами,
чтобы сундук предстал
пред нами нагишом,
чтоб вырыли из душегубища безвинную!
Спасите всех,
спасите свет
во имя жизни ранней,
во имя мощных глаз
и атомов каскадного сверканья!
1950–1953
Американская гримаса
Не страшно разве?
На фоне труб и небоскребов
Как будто завтрак подан —
Больное сердце
В красной вазе.
14/VI — 1952
Встреча
Я пока еще не статуя Аполлона,
не куцая урна из крематория,
Я могу еще выпить стакан самогона,
закусить в буфете ножкой Бетховена, ступней Командора.
Я не хочу встречаться с тобой совсем трезвый,
преподносить выглаженные в линейку стишонки,
я желаю,
чтоб нам завидовали даже ирокезы
и грызли с досады
свои трубки и свои печенки!..
Нас на вокзале приветствует свежий дождь —
широкие, глазастые дружбы потоки!
Лучшего
и через сто лет не найдешь.
Об этом вспомнят, вздыхая,
в городах, в музеях
наши потомки.
Так быть верным, до реквиема,
богу искусства,
у головокружительного барьера
твоих глаз,
с размаху не поддаться страшному искусу
в сотый и тысячный раз,
задержаться на самом краю пропасти
и схватить себя за рукава:
— Эй! Остановите эти кости!
Они хотят, напялив цилиндр,
всю ночь плясать канкан!..
Неприступно
и вечно сияй,
песни высокой
снежный Синай!
Свет сугробами на горе
наперекор хмурым химерам
гордякам, изуверам
НЕ ПЕРЕСТАНЕТ ГОРЕТЬ!
1950–1953
Дополнения
Михаил Ларионов (1881–1964)*
Входя в перипетии раннего, российского периода жизни Михаила Ларионова, мы словно оказываемся среди пылающих углей неистовой самоотдачи его творческого дарования, — всеохватно-феерический и необузданный, — просто: огонь во плоти! — ничем неостановимый генератор новых идей и стилей, — кто, в эпоху нашего классического авангарда, был равен ему «русско-первобытной» мощью? Пожалуй, только Давид Бурлюк, которого, в 1921 году, — как раз с «ларионовской» силой, — живописал Велимир Хлебников.
Соседство этого имени напоминает мне неоднократное устное высказывание Николая Харджиева: «Ларионов для русской живописи был тем, кем для поэзии был Хлебников». Ларионов «катализировал» всех, все и вся: трансформированное воскрешение им русского лубка и «живописи» вывесок сказалось на раннем неопримитивизме Малевича; его призыв к «ассирийскому и вавилонскому» повороту усиливал «восточную» ориентацию русского футуризма; его парикмахеры и провинциальные гуляки встретятся позже у Марка Шагала; «кинетические» конструкции Ларионова, на выставке «1915 год», сопернически соседствуют с контррельефами Татлина.
Нельзя лишь «оговорочно» упоминать и о его «лучистских» произведениях. Выставка, полностью посвященная лучизму Ларионова, организованная в Цюрихе в 1987 году, впервые показала европейской общественности, что это беспредметное направление в живописи состоялось не менее основательно, чем, например, абстракционизм Василия Кандинского.
Яркий, ослепительный, броский… Это часто говорилось о Ларионове-колористе. Но его отношение к цвету, также, бывало честным — до «тусклости» (есть такой парадокс: по мере усиления духовной содержательности, произведение искусства становится, внешне, все менее «ярким»). Видение художника было гораздо точнее и тоньше чувственно-зрительной возможности современников-знатоков. Пожалуй, в этом он равен Сезанну и Матиссу, — так мне думалось во время многочасового рассматривания постоянной экспозиции в парижском Центре Помпиду (Матисс, Ларионов, — я ушел из Музея с памятью о непревзойденно-тонком колорите этих двух величайших мастеров века).
Ларионова всегда тянуло к поэзии. Ларионовские оформления книжек Хлебникова и Крученых («писанные от руки книги») похожи на некую «графическую поэзию». Вместе с Ильей Зданевичем попытался Ларионов создать и «лучистскую» поэзию, — эти «опыты» опубликованы в 1913 году в сборнике «Ослиный хвост и Мишень». Они близки к «леттрическим» стихам Василия Каменского, но кажутся менее «внятными» в силу явно дискуссионного, спешного экспериментаторства.
Замечательно сплавлял Ларионов некоторые «стихотворные записи» с колоритом и фигуративной композицией ряда его ранних картин, — эти произведения, сделанные по образцу лубков, нельзя рассматривать как «стихокартины» (подлинные «стихокартины» были у Каменского и Малевича). Примечательно, однако, что Ларионов, спустя десятилетия, записал в виде отдельного стихотворения текст, известный по гениальному его полотну «Осень».
Огромная литература существует о Ларионове до 1915 года (когда он, тяжело контуженный на фронте, уезжает в Париж). Потом он — один из героев блистательной «дягилевской эпопеи».
Начиная с 30-х годов, наступает последний, долгий и грустный период жизни художника.
В Париже, в декабре прошлого года, мне показывали кафе, куда Михаил Ларионов и Наталия Гончарова, в последнее десятилетие их совместной жизни, ходили пообедать бесплатно (по старой дружбе хозяина кафе).
«Ларионов» и «безвестность»… — какие, казалось бы, несовместимые понятия… Но это было, было — в Париже, и было — долго.
М. Ларионов. Осень счастливая (1912)
Имя Ларионов всегда казалось синонимом жизнерадостности. Я знаю о грустном Ларионове. Однако, для меня нет «двух Ларионовых», есть — одна большая судьба великого художника и человека.
За год до кончины Наталии Гончаровой, Михаил Федорович и Наталия Сергеевна обратились с письмом в Министерство культуры СССР с предложением о безвозмездной передаче советскому народу около трехсот их холстов. Ответа на это письмо не последовало. Архив, предназначенный для передачи в СССР, после смерти художников был куплен одним из музеев США.
Спокойным и мудрым, словно что-то «завещающим» предстал однажды перед моим «внутренним взором» Михаил Ларионов. Мой старый друг Троелс Андерсен, ныне директор датского Силькеборгского Музея современного искусства, рассказал мне в 1962 году о своей недавней встрече с одиноким художником (тогда только что скончалась «великая Наталия» русской живописи, «бессмертная Натали» Михаила Ларионова).
«В юности я думал, что главное в искусстве — это действовать. Я благодарен судьбе за то, что мне пришлось много болеть и много размышлять, — я понял, что главное в искусстве — это думать», — сказал Михаил Ларионов.
Публикацией в журнале неизвестных стихотворений Ларионова я обязан замечательному русскому художнику Николаю Дронникову, живущему в Париже. Судьба свела его с художницей Т. Д. Логиновой-Муравьевой, бравшей уроки у Ларионова. Однажды на столе у Мастера она заметила разрозненные листки. Вчиталась. Стихи. «Можно мне их переписать, Михаил Федорович?» «Нравится? Перепишите».
— А где могут быть сейчас оригиналы? Были ли еще другие стихи? — спросил у Логиновой-Муравьевой Николай Дронников.
— Не знаю, — ответила художница. — После смерти Натальи Сергеевны, да и раньше, его бумаги выносили мешками. Куда — не знаю.
Потом стали упорядочивать их архив. Дронников издал небольшую книжку Ларионова (включив туда одно стихотворение Гончаровой) на «домашнем» печатном станке, в количестве трехсот экземпляров.
«Осень счастливая…». Почти «хлебниковское блаженство». А в остальных стихах, недатированных, рукой, неотвратимо сохнущей, Ларионов выводит приглушенно-грустные строки, это — прощание парижского художника с далекими зимами и веснами, с давними дорогами, — с дорогами России.
«В туманном поле…»
В туманном поле
Растаял день,
Землею пахнет
Ночная тень.
Бык вышел с белыми рогами
И опрокинутою лодкой
Заколыхался над водой.
«Проходит время…»
Проходит время
Год за годами
Минуты и часы плывут
И пропадают в море снов.
Сны обращаются в реальность
Реальность дышет светлым днем.
«Осень счастливая…»
Осень счастливая
Блестящая какъ
Золото съ зрелы
мъ виноградо мъ
съ хмельным
вином
«Чужая совесть не тоскует…»
Чужая совесть не тоскует,
А только вяжет тайный грех.
В своей же — только страх таится
На всех отрезанных путях.
«Не хотелось бы вовсе мне знать…»
Не хотелось бы вовсе мне знать
Что с печалью и грустью по свету
Мне придется без смысла гулять
Мне придется всю радость и счастье
Всю мечту о любви и весне —
По дорогам Европы проездным
Растерять и раздать
«Вставай — поднимайся…»
Вставай — поднимайся…
Смерть легче в пути на ногах.
Зачем упрямиться?
Повсюду найдешь —
Печаль, работу и любовь.
«То, что в сердце светилось…»
То, что в сердце светилось
Родное…
По пыльным дорогам Европы
Потерять и раздать.