Творцы русской идеи — страница 18 из 73

Высылка была осуществлена по инициативе Ленина (см.: Коган Л. Выслать за границу безжалостно // Вопр. философии. 1993. № 9). Изгнанников посадили на два немецких парохода «Обер-бургомистр Хакен» и «Пруссия» и отправили из Петрограда в Штеттин. Высылаемым разрешалось брать с собой «одно зимнее пальто, один костюм и по две штуки всякого белья, две денные рубашки, две ночные, две пары кальсон, две пары чулок». Иметь при себе разрешалось 20 долларов (см.: Ванчугов В. В. Очерк истории «философии самобытно-русской». М., 1994. С. 255).

29 Вышеславцев Б. Вечное в русской философии. С. 14.

Глава четвертая«Я ВИДЕЛ ИСТИНУ»(ДОСТОЕВСКИЙ)

«Что такое философ? Слово «философ» у нас на Руси есть слово бранное и означает: дурак»1. Это из черновых набросков Достоевского. В каждой шутке есть доля серьезного отношения к делу. У Достоевского были веские основания с антипатией относиться к «профессорской» философии: в России его времени она делала только первые свои самостоятельные шаги. Живая мысль развивалась вне университетских стен.

Федор Михайлович Достоевский (1821–1881) в университете не учился. Военный инженер, вскоре после окончания училища он вышел в отставку и посвятил себя литературе. Участник политического кружка Петрашевского, он был арестован, провел четыре года на каторге, был солдатом, вернулся в столицу не сломленным, а преображенным — корифеем прозы и религиозной мысли.

Романы Достоевского — одновременно и философские трактаты, требующие от читателя предельной концентрации внимания, высокой этической культуры и отзывчивости. Писатель опасался, как бы не заплутался ведомый им читатель, порой винил себя в том, что «читатель, сбитый на проселок, терял большую дорогу, путался вниманием»2, впредь ставил перед собой задачу «прямо объяснить истину».

Лучший путеводитель по творчеству Достоевского — сам Достоевский. Любая работа о нем — только подспорье, порой полезное, но все же вспомогательное средство. Главное средство (и главная цель) — освоение трудов русского классика, его художественных произведений, публицистики, критики, писем. Читать надо все, вплоть до черновиков. Иногда приходится слышать: зачем печатают подготовительные, черновые варианты, зря, мол, тратят бумагу; роман «Подросток» уместился в одном томе, а к нему еще два дополнительных тома материалов, кому это нужно? Это нужно тому, кто, прочитав основной текст романа, хочет глубже понять его смысл, увидеть воочию, как рождалась та или иная мысль, какими оттенками играла. Иная фраза в черновиках сразу вводит в курс дела. Наброски — своего рода авторский комментарий, который куда важнее чужого, издательского.

Правильно понять Достоевского столь же трудно, как, скажем, Канта. Есть много прискорбных примеров ложного истолкования кенигсбергского мыслителя даже такими умами, которые, казалось, стоят на одном с ним интеллектуальном уровне. Поэтому не будем удивляться тому, что подобное приключилось и с Достоевским. Томас Манн восхищался им, но «в меру». Русского классика он ставил на одну доску с теми, кого называл «сынами ада», например Ницше. Физическое заболевание толковал почти как нравственное недомогание3.

Других отпугивает политическая программа писателя. Им в свое время отвечал Е. Тарле: «Судить о Достоевском на основании его политических (и иных) воззрений — это все равно, что судить на этом основании Рентгена. Рентген открыл способ проникать в твердые тела. Достоевский открыл в человеческой душе такие пропасти и бездны, которые и для Шекспира, и для Толстого остались закрытыми»4.

Сравнение Достоевского с Рентгеном имеет сильные и слабые стороны. Действительно, как немецкий физик осветил особыми лучами то, что скрыто за видимой поверхностью, так и русский писатель проник в незримый мир души, в мир неосознанного. «Можно многое не сознавать, а лишь чувствовать. Можно очень много знать бессознательно»5, — считает Достоевский. Нам известны ощущения, не переводимые в слова; догадка, предчувствие, озарение обгоняют логическую мысль. Герои Достоевского наделены такой способностью. А иные страдают от того, что не могут справиться с неосознанным, чем-то посторонним в их душе. Таков «подпольный человек», таков Голядкин, герой романа «Двойник», представляющего, по словам физиолога А. Ухтомского, философско-психологический трактат о солипсизме. Бессознательная деятельность психики была известна давно. Достоевский впервые с поразительной глубиной и точностью описал возможные варианты этого феномена.

Слабость сравнения Достоевского с Рентгеном состоит в том, что писатель не мог (на что имеет право естествоиспытатель) ограничиться лишь реальной констатацией обнаруженного факта. Высокая литература, как и философия, всегда содержит мировоззренческую оценку, и Достоевский не был исключением. В его рассуждениях об искусстве есть выразительное сопоставление «поэзии» и «художественности», трактующее как раз эту проблему. Он писал: «В поэзии нужна страсть, нужна ваша идея, и непременно указующий перст, страстно поднятый. Безразличие же и реальное воспроизведение действительности ровно ничего не стоит, а главное — ничего не значит. Такая художественность нелепа…»6 Для Достоевского «поэма», «поэзия» — это нравственный порыв, философская идея произведения; «художественность» выполнения замысла, картина жизни. Достоевский чувствовал себя больше «поэтом», чем «художником». Он менее всего бесстрастный аналитик, равнодушный патологоанатом души.

Путь к правильному пониманию Достоевского ведет через его мировосприятие. Только усвоив этическую программу Достоевского, можно «освободить его от репутации художника, воспевающего зло», к чему призывал на страницах своей умной книги Б. Бурсов7.

К призыву Бурсова я бы добавил еще один: пора освободить Достоевского от репутации великого грешника, пора увидеть в нем великого моралиста. Великий моралист и великий грешник — понятия несовместимые. Можно, конечно, грешить и каяться, творить зло и говорить о добре, но это не делает человека моралистом. Феномен Ивана Грозного — палача, которого по временам мучила просыпающаяся совесть, лежит за пределами нравственности.

Между тем в изображении некоторых авторов, которые как бы не отрицают величия Достоевского, он предстает вроде психологического сколка грозного московского царя. Назову первоисточник — эссе 3. Фрейда «Достоевский и отцеубийство». Личность писателя венский психиатр рассматривает с четырех сторон — как художника, как невротика, как грешника и как моралиста. В отношении двух первых «фасадов» никаких сомнений у Фрейда не возникает. Достоевский — великий художник («стоит недалеко позади Шекспира, «Братья Карамазовы» — самый великолепный роман, когда-либо написанный»). Достоевский — безусловный невротик (не эпилептик в строгом смысле слова, ибо эпилепсия — психическое заболевание, разрушающее интеллект; гениальные эпилептики, согласно Фрейду, на самом деле — люди, страдающие неврозом, который сопровождается припадками «падучей»).

О Достоевском как грешнике Фрейд судит осторожно. Преступника отличают две психологические черты — чудовищный эгоизм и ярко выраженное стремление разрушать. У Достоевского, наоборот, — сильная потребность любить. «Откуда, — спрашивает Фрейд, — возникает искушение причислить Достоевского к преступникам? Ответ: все дело в выборе материала, предпочтении, которое он отдавал характерам преступным, эгоистичным, склонным к убийству, что указывает на существование подобных склонностей в душе писателя; далее, некоторые факты из его жизни, страсть к азартной игре, может быть, сексуальное насилие, совершенное над несовершеннолетней девочкой»8. (Речь идет о «признании» Достоевского Тургеневу, будто он растлил малолетнюю.) В чем здесь дело, поясняет Томас Манн: «Разумеется, это была ложь, которой он хотел испугать и смутить ясного духом, гуманного и глубоко чуждого всяким «сатанинским глубинам» Тургенева»9.

Больше всего, по мнению Фрейда, Достоевский уязвим как моралист. «Кто попеременно грешит, а потом в своем раскаянии выставляет высокие нравственные требования, того можно упрекнуть в том, что он удобно устроился… Аналогичным образом ведет себя Иван Грозный, подобная сделка с совестью — характерная русская черта. А итог нравственных борений Достоевского похвальным не назовешь. После ожесточенных схваток, имевших целью примирить инстинкты индивида с требованиями человеческого сообщества, он идет на попятную и приходит к подчинению как светскому, так и духовному авторитету, к благоговению перед царем и Богом христиан, к узкосердечному русскому национализму… Достоевский упустил возможность стать учителем и освободителем человечества, он стал одним из его тюремщиков»10.

Я привел эту тираду, чтобы показать, к какому источнику восходят многие хулы, расточаемые против Достоевского. Фрейд, — и в этом его заслуга, — препарируя человеческую душу, добрался до некоторых неведомых ранее животных глубин. Но тьма подсознания, в которую он окунулся, затмила свет, источаемый высшими человеческими потенциями. Сознание для Фрейда — в лучшем случае рассудочный регулятор человеческого поведения. Культура по Фрейду — только система запретов, и человеку «неуютно» (unbehaglich) в культуре, его как бы заперли в чужой квартире.

Человеку Достоевского радостно в культуре, здесь он у себя дома. Культура только начинается с запрета (наносить вред другому человеку), завершается она повелением творить ему благо, любить его. Вторая часть этой формулы, столь близкая Достоевскому, была неведома Фрейду. Вот почему он не смог дать объективной оценки писателю, увидел тюремщика там, где перед ним стоял освободитель и учитель.

Творчество Достоевского — постоянный диалог добра и зла, причем спор ведут неравнозначные величины. М. Бахтин показал, что при всей «полифоничности» романов Достоевского голос автора нельзя спутать с разноголосицей его героев-оппонентов, хотя последним предоставлена возможность высказываться громко и убедительно. Спор идет только на литературных страницах (в душе автора он решен изначально) и всегда завершается в пользу добра. И автор добрыми глазами смотрит на мир, испытывая чувство жалости и сострадания там, где, казалось бы, место остается одной ненависти. «В образе идеального человека или в