рейство политически, но не помешал ему дать миру христианство. По поводу молитвы Ездры автор указывает, что падение Иерусалима «было наказанием не за частные грехи отдельных людей, но за грех, общий всему Израилю, за грех его перед другими народами, о которых он забыл, которых он не хотел приобщить к своему избранию…» Эту старую истину хорошо было лишний раз напомнить…»14
Вскоре, однако, произошла размолвка между двумя философами. Соловьев назвал Розанова «Иудушкой», тот ответил веером не менее обидных эпитетов. Причиной столкновения послужило опрометчивое высказывание Розанова в пользу религиозной нетерпимости, навеянное его безусловным убеждением в правоте православия. Потом оба неоднократно выясняли отношения, объяснялись во взаимной симпатии. «Я верю, что мы братья по духу»15 — эти слова из письма Соловьева Розанову как нельзя лучше передают суть их отношений.
Убежденность в правоте православия Розанов почерпнул у Достоевского, перед которым преклонялся и Соловьев. Вслед за Соловьевым Розанов попытался дать философский анализ творчества великого писателя. Розановская «Легенда о Великом Инквизиторе» начинается с рассмотрения главного вопроса православной (и вообще христианской) философии — о бессмертии человека. «Жажда бессмертия, земного бессмертия есть самое удивительное и совершенно несомненное чувство у человека. Не от того ли мы так любим детей, трепещем за их жизнь более, нежели за свою, увядающую, а когда имеем радость дожить до их детей — привязываемся к ним сильнее, чем к собственным. Даже в минуту совершенного сомнения относительно загробного существования мы находим здесь некоторое утешение. «Пусть мы умрем, но останутся дети наши, а после них — их дети», — говорим мы в своем сердце, прижимаясь к дорогой нам земле»16. Это крайне важное место в рассуждениях Розанова, здесь находит свое объяснение культ семьи и деторождения, столь характерный для него.
Другой вид бессмертия — жизнь духа, жизнь «в своих произведениях». Меньше всего Розанова устраивает то, что обещает церковь: «…Это жизнь какая-то совсем особенная, слишком абстрактная для наших живых желаний, несколько холодная и призрачная. Вот почему человек так прилепляется к земле, так боязливо не хочет отделиться от нее». У Павла Флоренского, видимо, были все основания отказать Розанову в ортодоксальной религиозности. «Существо его — богоборческое; он не приемлет ни страдания, ни лишений, ни смерти, ему не надо искупления, не надо и воскресения, ибо тайная его мысль — вечно жить, и иначе он не воспринимает мира»17. Да и сам Розанов признавался Бердяеву, что верит не в Христа, а в… Озириса.
Действительно, в Розанове есть что-то от язычества, от ветхозаветного культа плоти. Его называли «русским Фрейдом». Как и венский врач, он стремился объяснить половым инстинктом многое в человеческой жизни. Многое, но не все. Не просто половое влечение, но пол как основа семьи — вот главное, по Розанову.
До него такой постановки вопроса в русской философии не было. Не было мыслителя, искавшего смысл жизни в неповторимых личных переживаниях. «Смысл не в вечном, смысл в мгновениях», — скажет он впослествии18. И признается: «До встречи с домом «бабушки» (откуда взял вторую жену) я вообще не видел в жизни гармонии, благообразия, доброты. Мир для меня был не Космос, а Безобразие и, в отчаянные минуты, просто Дыра. Мне совершенно было непонятно, зачем все живут и зачем я живу, что такое и зачем вообще жизнь? — такая проклятая, тупая и совершенно не нужная. Думать, думать и думать (философствовать «о понимании») — этого всегда хотелось, это «летело»; но что творится в области действия или вообще «жизни», — хаос, мучение и проклятие… «Как могут быть синтетические суждения a priori»: с этого вопроса началась философия Канта. Моя же новая философия жизни началась не с вопроса, а скорее со зрения и удивления, как может быть; как может быть жизнь благородна и в зависимости от одного этого — счастлива; как люди могут во всем нуждаться, в «судаке к обеду», «в дровах к 1-му числу»; и жить благородно и счастливо, жить с тяжелыми, грустными, без конца грустными воспоминаниями; и быть счастливы по одному тому, что они ни против кого не грешат»19.
В этом пассаже нашло отражение не только отличие Розанова от Канта, но всего русского философского ренессанса от предшествующей традиционной, «школьной» мудрости. Не вопрос о знании, не теория поведения, а конкретные поступки, радость и горе от них — вот содержание мудрости. У Розанова это прежде всего его семья, его жена.
Что такое пол? — задает Розанов вопрос и отвечает: «Прежде всего точка, покрытая темнотой и ужасом, красотой и отвращением; точка, которую мы даже не смеем назвать по имени, и в специальных книгах употребляем термины латинского, не ощущаемого нами с живостью языка. Удивительный инстинкт, удивительно это чувство, с которым у человека «прилипает язык к гортани», он не «находит слов», не «смеет» говорить, как только подходит к корню и основанию бытия в себе… Наша одежда есть только развитие половых покровов; удивительны в одежде две черты, две тенденции, два борения: одежда прикрывает — такова ее мысль, но она же и выявляет, обозначает, указывает, украшает — и опять именно пол. Тенденция скрыться, убежать и тенденция выявиться и покорить себе удивительно сочетаются в ней, и собственно обе эти тенденции сочетаются уже в поле. То, что мы именуем в себе половой «стыдливостью», есть как бы психологическое продолжение одежды: мы «стыдливо» затаиваемся в поле, и чем глубже, чем сильнее он выражен, тем деятельнее. Но наравне с этим страхом быть увиденным, раскрыться перед другим, замечательна столь же мучительная жажда пола раскрыться, притянуть к себе, показать себя. Девушка, целомудренно вспыхивающая при взгляде на нее, не захотела бы жить в ту секунду, когда узнала бы, что никогда более никто до могилы на нее уже не взглянет»20. Розанов удивительно подметил и целомудренно выразил антиномию пола: чем жестче запрет, тем сильнее страсть, и мировая культура, накапливая запреты, не устраняла половое влечение, а лишь рафинировала его; снять запреты — значит подорвать веками накопленную культуру отношений между мужчиной и женщиной.
Антиномия пола находит свое решение в браке. Здесь пол «теитизируется», то есть становится божественным. Семья для Розанова — это религия, «самая аристократическая форма жизни»21. Лишенный возможности вступить в «законный» брак, Розанов предлагает считать законным любой брак, любое половое сношение, если в основе его лежит глубокое чувство. Розанов корит Пушкина за то, что тот не поднялся выше расхожей морали его круга и времени. В Бессарабии поэт влюбился в молодую цыганку, но, считая, что она ему не «пара», что увлечение пройдет, предложил табору деньги. В ответ он получил суровую отповедь: девушку можно взять только в жены, но не в любовницы.
Удивительную трактовку дает Розанов библейской заповеди, запрещающей прелюбодеяние. «Никто не обратил здесь внимания на предлог «пре», а в нем-то вся сила. Ведь понимай эту заповедь так, как мы обычно понимаем и как мне бросают ее в лицо, она выражена была бы иначе:
Не убий
Не любодействуй
Не укради…
Но сказано в этом единственном случае с предлогом «пре», то есть «кроме», «опричь», «за исключением». Что это значит? «Не действуй кроме любви», «дел сей заповеди не твори кроме, опричь, за исключением любви», этой мистической утренней зорьки ребенка. Следовательно:
не за плату,
не по корысти,
не по расчету,
не хладно, злобно, равнодушно,
не для физического наслаждения,
но единственно и вечно только во исполнение, «и к мужу влечение твое» (Бытие, 3), то есть по любви сотвори дело любви, «прилепись», слепитесь «два в плоть едину»22.
Любовь к женщине — любовь к родине. Я уже говорил о проникновенном патриотизме Розанова. В статье «Возле русской идеи» (1911) (речь шла о ней выше) он пишет о своей вере в великое предначертание нашей страны. Упоминается Бисмарк, который в бытность свою прусским послом в Петербурге однажды заблудился на медвежьей охоте. Он был в санях, и возница успокаивал его: «Ничего, выберемся!» Так и произошло… Так произойдет и с Россией, убежден Розанов: какие бы беды ни свалились на страну и народ, они «сдюжат», выйдут из напасти.
Иные немцы пренебрежительно отзываются о русских, считают русских мягкими, женственными, только себя «мужчинами», свой характер «железным». Им отвечает Розанов: ««Женственное качество» у русских налицо: уступчивость, мягкость. Но оно сказывается как сила, обладание, овладение. Увы, не муж обладает женою, это только кажется так, на самом деле жена «обладает мужем», даже до поглощения. И не властью, не прямо, а таинственным «безволием», которое чарует «волящего» и грубого и покоряет его себе, как нежность и миловидность. Что будет «мило» мне — то, поверьте, станет и «законом» мне»23. Вот на что не обращают внимания «железные немцы». Бисмарк, правда, составляет в некотором роде исключение. Он не только усвоил русское слово «ничего», произнося его в критических ситуациях. Он был убежден, что «…в сочетании с мужественною тевтонскою расою — они [русские] дали бы или дадут со временем чудесный человеческий матерьял для истории»24.
Этого не понимают и те, кто сегодня живет во власти антирусских настроений. С одной стороны, такие клеймят Россию как «тысячелетнюю рабу», а с другой — бросают ей нелепый и прямо противоположный упрек в шовинизме и угнетении других народов. Им бы почитать Розанова! Как могла «тысячелетняя раба» к началу XX века превратиться в передовую страну Европы, стать мощной хозяйственной и военной державой с высокой вольнолюбивой культурой?
Российская империя создавалась не «железом и кровью» (как империя Бисмарка), не за счет подавления. Русь вообще возникла на Украине («Киев — мать городов русских»); то, что потом произошло, было не присоединением, а воссоединением двух братьев по одной семье. Грузины и армяне искали у русских защиты от мусульманского геноцида. Кавказ был завоеван, но не раздавлен, горцам оставили их веру, язык и обычаи, их не превращали насильственно в русских, хотя русским мог стать каждый по своей воле: для этого достаточно было креститься.