На закате дней своих Иван Александрович писал: «Мне 65 лет, я подвожу итоги и пишу книгу за книгой. Часть их я напечатал уже по-немецки, но с тем, чтобы претворить написанное по-русски. Ныне пишу только по-русски. Пишу и откладываю — одну книгу за другой и даю их читать моим друзьям и единомышленникам… И мое единственное утешение вот в чем: если мои книги нужны России, то Господь сбережет их от гибели, а если они не нужны ни Богу, ни России, то они не нужны и мне самому. Ибо я живу только для России»3. В этих словах — весь Ильин. Нет в них ни грани неправды, ни тени рисовки. Воистину: все свои силы, все знания, все богатство своей души он отдавал служению родине. Как был бы он счастлив узнать, что судьба сохранила написанное им: в России издают и читают его. Выходит собрание сочинений.
Среди деятелей русского религиозно-философского ренессанса Ильину принадлежит особое место. Он никогда не заигрывал с марксизмом, никогда не «левачил» (в том числе при оценках искусства), не приветствовал ни Февраль, ни Октябрь, не сотрудничал с новой властью, не якшался в эмиграции с евразийцами, среди которых кишмя кишело чекистской агентурой, и не уходил в чистое умозрение. Православный мудрец, блистательный стилист, он жил духовными интересами родины, проявляя удивительную глубину прогноза, мудрую прозорливость и последовательность позиции. Монархист по убеждениям, он никогда им не изменял, но считал, что народ должен «уметь иметь царя», в России сегодня, увы, «умения» нет, единственный выход — «национальная диктатура».
Философскую известность принесла Ильину книга о Гегеле. Автор продемонстрировал в ней великолепное знание и глубокое понимание сложнейшего текста. Эрудиция его безупречна, а самостоятельный ход мысли оригинален и увлекателен. Ильин — не гегельянец (никогда им не был), ему видны упущения великого немца. Это панлогизм, стремление разложить все по полочкам понятийного (пусть диалектического) мышления, отсюда «абсурдность» метода, согласно которому истина постигается системой категорий. («Философ вообще не обязан выдумывать и преподавать какую-то «систему». Это чисто немецкий предрассудок, от которого давно пора освободиться»4, — скажет он впоследствии.) Неприемлем гегелевский пантеизм, отождествление мира и Бога. Но плох тот философ, который видит в Гегеле одни слабости и ничему не может у него научиться. «Гневные выпады Артура Шопенгауэра против Гегеля несправедливы, ибо в действительности Гегель был прямой противоположностью того, что хотел видеть в нем желчный франкфуртский философ: перед ним действительно была «голова», а никакой не «шарлатан». Всю жизнь он оставался мучеником своего сверхсложного сражающегося с самим собой созерцания. Он честно старался сохранить верность своей панлогической концепции, которая открылась ему в 1800–1801 годах. Он видел, как она рушится, и не желал принять ее крушения, ибо это для него означало бы крушение Бога. Ему приходилось перестраиваться «на ходу». Перед ним вследствие этого обнаруживались новые «выси» и «глубины», он незаметно пересматривал основное свое понятие разума, переходил от «панлогизма» к «пантелеологизму» и полагал, что первоначальная его познавательная идея успешно обоснована. Кризис этой идеи и всей его системы был велик и поучителен. Может быть, он ушел из жизни, не осмыслив и не высказав этого. Но нельзя сомневаться в предметности его созерцательной способности»5.
Центральная проблема всего русского философского ренессанса — смысл жизни. Гегеля эта проблема не волновала: жизнь для него один из узлов саморазвития логической идеи. Для Ильина жизнь — смысловой центр бытия. Главная цель его жизни «именуется делом божьим на земле», то есть делом «религиозно осмысленной культуры», свободно создаваемой людьми. Для Гегеля важно было осознание свободы, для Ильина — ее реализация в жизни индивида. Сначала «быть», потом «действовать» и только затем «философствовать».
Ильин разделяет убеждение Гегеля в том, что философия — наука. По своему содержанию она тождественна религии. Ильин пришел к этому выводу в статье «Философия как духовное делание» (1915). Философия — знание истины, религия — вера в нее. В своей статье Ильин иронизирует над тремя разновидностями псевдофилософствования. Это прежде всего «софистическая апология сильного», подмена очевидности авторитетом. Далее превращение философии в тайновидение. Причем здесь возможны два варианта: в первом случае «владеющий тайной» от души старается передать ее своим адептам (но, поскольку тайны нет, усилия его напрасны), другой вариант — тайна остается сокрытой, тайновидец не спешит, а порой и не в состоянии раскрыть ее; бывает, что он просто морочит голову (себе и другим). Третья разновидность псевдофилософии — формальная игра в дефиниции и силлогизмы. Все три отмеченные Ильиным умственных порока — авторитетопоклонство, тайновидение, понятийное мозгоблудие — живут и поныне, сарказм Ильина не потерял актуальности. Как и его твердое убеждение в том, что истина существует и надо жить ради нее.
Совет не следовать немецким образцам и не создавать систему содержится в этюде «Что есть философия». При жизни этюд был напечатан по-немецки в сборнике «Blick in die Feme», посмертно по-русски в сборнике «Путь к очевидности». Оба эти сборника, содержание которых частично совпадает, характерны для Ильина. Это особый тип философии. Привлекают страстность изложения, обращенность к широкому читателю, блистательный язык. «…Я пытаюсь заткать ткань новой философии, насквозь христианской по духу и стилю, но совершенно свободной от псевдофилософского отвлеченного пустословия. Здесь нет совсем и интеллигентского «богословствования» наподобие Бердяева — Булгакова — Карсавина и прочих дилетантствующих ересиархов… Это философия — простая, тихая, доступная каждому, рожденная главным органом Православного Христианства — созерцающим сердцем, но не подчеркивающая на каждом шагу своей «школы». Евангельская совесть — вот ее источник»6.
Обращаясь к читателю, Ильин вопрошает его: откуда известно, что изучаемый предмет систематичен и живет по законам человеческой логики (пусть диалектической)? Неужели шапка определяет размер головы? Жалок и смешон философ, воображающий себя бухгалтером, наводящим порядок в бумагах, или унтер-офицером, командующим шеренгой понятий. Надо честно, ответственно изучать предмет. Созерцание — средство, очевидность — цель.
Очевидность — любимая присказка, «волшебное слово» Ильина. Он повторяет его столь же часто, как Федоров свою формулу воскрешения. «Человек, никогда не переживший очевидности, не знающий, как слагается и проверяется это своеобразное переживание и как оно внутренне «выглядит», — создаст в теории познания только игру мертвыми понятиями и пустые конструкции… Акт очевидности требует от исследователя — дара созерцания и при том многообразного созерцания, способности к вчувствованию, глубокого чувства ответственности, искусства творческого сомнения и вопрошания, упорной воли к окончательному удостоверению и живой любви к предмету»7.
Очевидность — это свет. «Но не всякая свеча дает нам очевидность. Бывают галлюцинации и миражи. Очевидность — это свет, исходящий из самого предмета, охватывающий нас предметной силой, покоряющий нас, к нему человек должен пробиться… Пережитая однажды, очевидность дает человеку любовь, горение, свет. Теперь он может раскрыть глаза другим людям, он призван вести их за собой. Очевидность воодушевляет человека и просветляет душу. Она дает ему опору, позицию, характер. И вот он здоровый и целостный. Любит то, чем живет, живет тем, что любит. За это борется до конца своих дней, и если он гибнет в борьбе, то гибнет как победитель»8.
Ильин никогда не предавался философии ради философии, он думал и писал в первую очередь о том, чем жила русская общественность. В этом отношении особенно важна одна из главных его работ — «О сопротивлении злу силой». Она впервые вышла в Берлине в 1925 году и вызвала оживленную полемику. Нетрудно догадаться, что книга направлена против философии толстовства, оказавшей разлагающее воздействие на интеллигенцию России. «Учение, узаконивающее слабость, возвеличивающее эгоцентризм, потакающее безволию, снимающее с души общественные и гражданские обязанности и, что гораздо больше, трагическое бремя мироздания, — должно было иметь успех среди людей особенно неумных, безвольных, мало образованных и склонных к упрощающему, наивно-идиллическому миросозерцанию. Так случилось это, что учение графа Л. Н. Толстого и его последователей привлекало к себе слабых и простодушных людей и, придавая себе ложную видимость согласия слухом Христова учения, отравляло русскую религиозную и политическую культуру»9.
Ильин не скрывал своего намерения «перевернуть навсегда «толстовскую» страницу русской нигилистической морали и восстановить древнее православное учение о мече во всей его силе и славе»10. Неужели, задавал вопрос автор, русский интеллигент прошлого и нынешнего века гуманнее и любвеобильнее апостолов Петра и Павла, русских святых Сергия и Гермогена? «Только для лицемера или слепца равноправны Георгий Победоносец и закалываемый им дракон»11.
Как быть, однако, с евангельским призывом любить врагов и прощать обиды? «Призывая любить врагов, Христос имел в виду личных врагов самого человека»12. Христос никогда не призывал любить врагов божьих, попирающих божественное. Это относится и к заповеди о прощении обид, и к словам «не противься злому» (Мф., 5:39). Истолковывать этот призыв к кротости в личных делах как призыв к безвольному созерцанию насилий и несправедливостей было бы противосмысленно и противоестественно. Разве предать слабого злодею — значит проявить кротость? Предоставлять злодеям право надругиваться над храмами, насаждать безбожие, губить родину — значит быть кротким и щедрым?
Так возникает отрицательный лик любви. Такая любовь не может принять зла в человеке и активно противостоит ему. Многообразны формы отрицания зла: от неодобрения и несочувствия до физического пресечения и казни. «Отрицающая любовь безрадостна и мучительна для человека: она требует от него подвига и притом сурового подвига»