Забиться бы куда-нибудь в уголок и тихонько поплакать, но куда тут забьешься, если вокруг ходят страшные шипучие гуси и в каждую дыру сует свой мокрый нос собака. С внезапной нежностью вспомнил Алик о рояле, которому теперь целых два месяца суждено безмолвно стоять в гостиной и ждать его приезда, и Глаша раз в день будет вытирать его сухой тряпочкой, сухой – чтоб лак не попортился. И совсем уже не страшно было попасть в зубы этому черному добродушному киту.
– Как там Анна Петровна поживает? – спросил дед, когда они вошли в избу.
– Спасибо, – сказал папа, – хорошо.
– Поди, скучает по родным местам.
«Что она, дура, что ли, скучать по такой дыре!» – подумал Алик.
– Конечно, отец, страшно как скучает, – ответил папа.
«Ну зачем он опять говорит неправду?» Ведь ни разу, сколько помнит себя Алик, не вспомнила мама, не заскучала по этой деревеньке.
В избе их встретила еще какая-то женщина, с заплетенными на голове косами, молодая, полногрудая, – Надя, как называл ее дед. У нее было заспанное лицо – верно, только что встала. В избе после улицы казалось сумрачно, и Алик, споткнувшись о табурет, чуть не упал. Но, когда глаза его освоились, он увидел бревенчатые стены – ни разу в жизни не был он в деревенской избе, – рубленый стол, лавки, самодельный буфет У окна на полочке стоял небольшой батарейный приемник, а в углу, как волчий глаз, настороженно тлел какой то огонек, освещая тощее, вытянутое лицо незнакомого человека в позолоченной рамке. Но ни этот странный портрет, ни приемник, ни ослепительно белые подушки и занавески не делали избу красивой и веселой.
Просто трудно было представить, как можно жить в таком неуютном помещении, где вместо обоев и ковров – жесткие бревна, вместо паркета – стоптанные, с широкими щелями половицы и вместо белого потолка с лепными украшениями – черные балки. А что уж и говорить про ванную!
Дворцом показалась Алику их иркутская квартира по сравнению с этой хибарой!
Он сел на табурет, вобрав голову в плечи, и, сложив на коленях руки, размышлял, что ждет его дальше.
Внезапно за перегородкой раздался детский плач. Надя, разговаривавшая с папой, бросилась в другую половину избы.
– Правнук, – сказал дед не без гордости. – Иннокентий. Тоже, как весь наш род, синеглазый… – И, видя, что Алик как-то странно улыбнулся, добавил: – А ты иди-ка, глянь на свою родню иди, не пужайся.
Алик вышел за перегородку. В легком полукруглом ящичке, похожем на лодку, на веревках, привязанных к потолочной балке, лежал младенец. Он зашелся от крика. Надя одной рукой укрывала его ножки, а другой плавно качала ящичек и что-то приговаривала. Скоро Иннокентий перестал орать. Из его не по лицу огромных синих глаз еще катились слезы.
– Хорош парень, однако? – спросил дед, поглядывая на младенца.
– Хорош, – ответил Алик и глотнул.
Ему было странно и как-то не по себе оттого, что вот этот замурзанный младенец – его родня и он должен с почтением относиться к нему. И Алик для приличия изо всех сил старался улыбаться.
– Как народилась твоя мамка, Нюшка, значит, – сказал дед, стоявший за спиной, – я и сколотил эту вот люльку. С того времени пустой не остается…
Слово «мамка» резнуло ухо мальчика – за него мама, наверно, не погладила бы его по головке. Не понравилось и то, что дед грубо назвал маму Нюшкой, и уж Алик совсем поразился, узнав, что в этой люльке, как выражался дед, в этом, по сути дела, корыте, качали когда-то его маму. Никак не мог он представить свою красивую и нарядную маму в этой избе, пропахшей смолой и березовыми вениками, свою маму, лежащую в этой люльке.
– А после Нюшки Афоньку колыхали в ней, – сказал дед, обращаясь к папе. – Ты помнишь его? На вашу свадьбу прилетал.
– Как же, – ответил папа, – такого парня да не помнить! Уже, наверно, «Ил» водит.
– Да нет уж, теперича Афоньку посадили на pea… как его там… реу…
– Реактивный, – подсказал Алик.
– Угадал, внучек, реактивный, сто четыре…
– Может, «Ту-104»? – спросил Алик.
– В точку попал. Так он и называл. На Сахалин летал на нем, вот как.
Нет, это просто не вмещалось у Алика в голове. Он, конечно, знал от мамы, что у нее есть брат летчик, и даже хвастался ребятам, что дядя Афанасий обещал прокатить его на сверхзвуковой скорости. Но дед говорил что-то несуразное. Ну хорошо, мама, пожалуй, еще могла качаться в этой люльке – как-никак девчонка, – но как мог лежать в ней летчик лучшего в мире реактивного пассажирского корабля?!
Алик не раз видел, как огромный, серебристый, с откинутыми назад крыльями самолет пролетал над городом и садился в аэропорту, а потом подымался и с легким свистом уносился куда-то.
Видно, дед хотел продолжить рассказ о сыновьях и дочерях, вышедших из этой люльки, но папа вдруг посмотрел на ручные часы и заторопился, сказав, что, если опоздает, может не застать начальство стройки.
– Иди, – разрешил дед, – только вертайся шибче. У нас тут тоже есть строители… Санька вот шоферит, вернется вскорости, отметим приезд… Как-никак не каждый день заглядываешь в нашу темноту да глушь.
– А я? – испуганно воскликнул Алик, когда папа открыл дверь.
– А ты оставайся. К вечеру приду.
Мальчик следом за папой вышел во двор. Ему очень не хотелось оставаться в этой избе, хотя в ней когда-то и вырос летчик «Ту-104».
– Только поскорее, – захныкал Алик. Он не привык оставаться один без мамы, папы или хотя бы няни.
– Идет, – сказал папа и, звякнув калиткой, скрылся.
Алик в сопровождении собаки, обходя сторонкой гусей, прошел в тенек под навес, где стояло несколько поленниц березовых дров и козлы. К стене были прислонены пила и вилы. Вдыхая едкий запах навоза, Алик стал бродить под навесом, рассматривая весло с облупившейся краской, обрывок истлевшей сети, бочку, несколько длинных кривых удилищ с металлическими катушками – значит, и здесь, как в Иркутске, ловят рыбу на рулетку? Интересно… Все предметы, лежавшие под навесом, были знакомы мальчику. Впрочем, нет, не все. Что это вон за Деревянная штуковина стоит в углу?
Алик присел на корточки, потрогал пальцами штуковину. Крепкая, сухая, вся в трешинах. Рядом лежала толстая ржавая труба с едва заметными насечками по краям. Алик перевернул ее и нашел у закованного конца дырочку.
Сзади раздались шаги, и Алик отпрянул от трубы: еще подумают чего! Перед ним стоял дед и, улыбаясь, пощипывал бороду:
– С хозяйством знакомимся?
– Знакомлюсь, – пролепетал Алик.
– Ну-ну. А все понял, что к чему?
– А чего здесь понимать? Что я, весла не видел, что ли…
– Весло-то видел, а вот энту деревяшку, может, и не видел. – Дед показал на ту самую деревянную штуковину. – Знаешь, что это? Вижу, что нет. Откуль тебе знать. Сошка это – вот что. Пахали ею. И я пахал, и мой отец, и дед, и прадед… Выищешь в лесу березу поудобней, посуше, вырубишь, обтешишь, а потом Буланку запряжешь – ив борозду. Спалить бы давно надо, да жаль…
– Не нужно палить, – согласился Алик, присаживаясь на толстую ржавую трубу.
Дед тронул ее носком сапога:
– Ну, а это ты знаешь, чего объяснять, – пушка.
– Это пушка? – воскликнул Алик, приподнимаясь с трубы и чувствуя холодок в пальцах.
– Дрянная была, пороху жрала до черта… У Колчака, вишь, артиллерия полковая, ну, а мы энту артиллерию придумали… Попартизанила старушка, подымила, попужала… Все и валяется тут с тех годов.
– Дедушка, а вы были партизаном? – спросил Алик.
– Да чего там… – Дед махнул рукой и присел на козлы. – Проживешь семь десятков, съешь, как я, зубы – не из того стрелять доведется. Спокою-то в мои года не было: то японская, то германская, то опосля Колчак объявился. Будешь глазами хлопать – шкуру сдерет на сапоги. Во вторую-то германскую не тронулся, годы вышли, а сынка-то Андрея взяли. С части отписывали: убили его в Будапеште, могилка у Дуная. Ох, и верный глаз у парня был! Белок за сезон что шишек натащит; на лис тоже сноровку имел. Баба у него осталась, Анфиска, доярка в колхозе ноне… Еще молодая была, горячая. Сватались к ней парни. «Уходи, говорю, из дому, твои годы еще не все, детишек колыхать будешь». Да, уговоришь такую! «Никто, говорит, окромя Андрея, не люб мне». Одно слово, баба… Ну, а теперича куда ей, пятый десяток уже пошел…
Алик сидел на трубе, поджав ноги, и немигающим взглядом смотрел на деда, на его широченную худую грудь, на громадные корявые руки, чем-то напоминавшие соху. Дед говорил с ним о таких взрослых вещах, о которых мама с папой и не заикались при нем. И Алик впервые подумал, что он не так уж мал, стал бы иначе дед рассказывать ему свою жизнь.
И Алик узнал, что совсем еще недавно эта деревня была глухой, до районного центра вела через тайгу узкая, извилистая дорога, и нередко лошадь, почуяв вблизи медведя или волка, вскидывала голову, храпела и так несла – только с телеги не свались! Никто, даже дедов дед, не помнит, когда заложили деревню, но приезжавшие из Иркутска ученые по каким-то приметам установили, что первый сруб здесь поставили ссыльные лет триста назад. Пожалуй, это верно, ведь избы в их деревне старые, ссохшиеся, черные, словно обугленные. Изба, в которой живет дед, срублена лет двести назад одним топором, без пилы, и собрана без единого гвоздя или скобы. Окна в ней крохотные, с резными наличниками, и, когда дед был молод, на них вместо стекол была натянута коровья брюшина, темно было даже в солнечный день, не то что теперь. Но недолго осталось здесь вековать, в этом прадедовском жилище. Скоро придет сюда море, и придется сниматься со старого гнездовья, строить новый дом, высокий, просторный, с широкими окнами, а эту избенку хоть в музей сдавай.
И еще Алик узнал, что когда-то вокруг были одни леса, и, чтоб отвоевать у тайги клочок земли под поле и огород, приходилось пилить и корчевать лес, взрыхлять землю сохой. Столько было дел и забот – рубаха от пота не просыхала. И продолжалась такая жизнь долго, до тех пор, пока не отгромыхала гражданская война, пока не порешили на сходке крестьяне свести всех лошадей в одну конюшню, собрать зерно для посева и работать сообща, назвав свою артель «Вперед». Да и сейчас не легко.