Стали возносить почести и произносить речи. Лоти терпел, постукивал башмачком по креслу. Наследника в Остланде любили, одновременно почтительной и покровительственной любовью слуги к барчуку. Потому любили, что цесарь не боялся показывать сына народу, позволял людям видеть его радость, разрешал простым детям играть с наследником в саду. Лоти ждал этих игр уж точно не меньше, чем сами счастливцы.
Стефан вспомнил, как тайком ходил выуживать Марека из кучи крестьянских ребятишек, пока не увидел пан Райнис и не доложил отцу. Увещевания не помогали: измазанный Марек с налипшими вокруг рта крошками простого хлеба смотрел на него счастливыми глазами то со дна оврага, то с берега озера, где его друзья расставляли сети. Не было в округе ни одной избы, где бы его не усыновили.
Брат вечно с кем-нибудь носится. То с деревенщиной, то с флорийцами…
Люди подходили, кланялись и укладывали подарки на укрытый расшитой скатертью стол. В руки цесаревича эти подарки попадут нескоро, сперва их проверят маги, а потом учителя убедятся, что игрушки не смутят юную душу. Но Лоти уже глядел на заставленный подарками стол с нетерпением. Неизвестно, что ему нравилось больше – дорогие подношения от придворных или деревянные петушки и шкатулки из ракушек, что цесаревич получал «от народа».
Подарки от придворных и купцов понять легко, но Стефан не первый раз уже дивился желанию бедняков смастерить из скудных материалов игрушку – корпеть ночами, подравнивая ноги деревянному коню или подклеивая щепки на крышу соломенного замка, – только чтоб увидеть улыбку цесаревича.
После церемонии Лотарь, вопреки всякому этикету, подхватил уставшего наследника на руки.
Среди людей принято считать нас воплощением зла, и будет объяснимо, хотя и прискорбно, если вы захотите избавиться от ребенка…
Не дай Мать ему когда-нибудь узнать…
Лоти был свободен. Теперь он будет допоздна носиться по саду с ребятней, хватать сладости с расставленных в аллеях столов, пить слабое вино из фонтанов. Дожидаться фейерверков.
Придворные хотели, чтобы казнь бомбистов стала частью праздника, но Лотарь отказался.
– Это праздник жизни, а не смерти. Его высочеству на рождение следует дарить игрушки, а не мертвецов на веревке.
Однако большей отсрочки им не будет и не будет помилования.
Стефан все же осмелился просить за них, хоть по глазам Лотаря, позеленевшим, как море перед штормом, сразу понял – бесполезно.
– Ваше величество, я прошу вас, выслушайте меня. Если вы сейчас помилуете этих преступников, Бяла Гура будет вами восхищаться. При всей нашей любви к воле никто не станет оправдывать цареубийц. И если вы проявите милосердие, то покажете лишь, как глупо и ничтожно было их преступление. Уже завтра их никто не вспомнит. Но если казнить их сейчас – завтра же из них сделают мучеников. О них начнут слагать песни… к сожалению, у нас много дурных поэтов. И я боюсь, что песнями не обойдется.
– Вы уже не первый раз пугаете меня бунтом, Белта. Но не Остланду бояться волнений в провинции. Остланд хорошо умеет с ними справляться. Если ваши соотечественники не понимают хорошего отношения, пусть будет бунт. Вы знаете, чем он кончится; полагаю, они знают тоже. Возможно, он чему-то научит Белогорию, хотя, судя по прошлому опыту, – вряд ли. Но мой долг как цесаря дать моему народу то, что он хочет. Если хотят крови – пусть будет кровь.
Говорил он намеренно резко, и после теплых слов, что Стефан слышал недавним вечером, было еще горше.
«А чему ты удивляешься? Назвался его другом, а сам прошел просить за его убийц. Пусть и несостоявшихся…»
– Вы ведь знаете, что я привязан к вам, Стефан, – сказал Лотарь. – Вспомните, сколько я сделал из привязанности к вам. Сколько я отменил матушкиных строгостей. Открыл Университет, разрешил собрания, бунтовщиков отпускал одного за другим… знаете почему? – Он засмеялся. – Потому, что мне хотелось, чтоб вы глядели на меня теми же глазами, что раньше. Как на освободителя. По чьей милости, вы думаете, я затянул с войной так, что дражанцы теперь злы на союзника и брата, а весь Шестиугольник смеется? Спросите во дворце, да хотя бы и в народе, и вам скажут, что Белогория живет куда привольнее, чем Остланд, и только потому, что цесарю нашептывают под руку. Что же вы думаете, цесарь Остланда и впрямь должен помиловать бомбистов, потому что его белогорский друг очень просил?
Стефан не сразу смог ответить. Тишина расходилась волнами, как вода вокруг брошенного камня.
– Если я когда-либо злоупотребил вашей дружбой, государь, то чрезвычайно об этом сожалею. Но то, что вы сказали… было бы для меня слишком лестно. О более слабом правителе можно говорить, будто ему кто-то нашептывает, но вас я знаю! У вас слишком сильная натура, чтоб вы позволили кому-то так на себя влиять. Я не знаю, что остландский народ скажет о Бялой Гуре, но именно вас этот народ зовет освободителем.
– Освободил, – проворчал цесарь. – На свою голову.
Он не отпускал Стефана, хоть и ясно было, что разговор окончен.
– Ваше величество, разрешите…
– Вы устали, Белта. Я мог бы дать вам отпуск – на три недели, на месяц. Поезжайте в деревню, наберитесь сил… Я знаю, вы не слишком любите остландскую природу, но, поверьте, и у нас есть прекрасные уголки. Домой я вас не отпущу. В Белогории вам лучше сейчас не показываться.
А ведь и верно…
Доброго отца из эйреанского храма звали Эрванном. Редкое имя. У эйре – тех, что дружили когда-то с Древними, – от прежних хозяев чаще остаются родовые имена, а зовут их все больше Грицько да Тарас. Впрочем, те, кто выбрал Мать в супруги, порой берут прозвища. Но о святом Эрванне Стефан не слышал.
«Возможно, один из тех, кто помогал святому Анджею бить чудовищ…»
Добрый отец стоял посреди тюремного двора, укутанный, будто зимой, в серую мантию, спокойный и безнадежный, как смерть.
Их провели через висельный дворик, там возвышался эшафот с пустыми – по счастью – петлями. Отец Эрванн поглядел вверх – ветер беззаботно трепал веревки.
– Нет, – сказал Стефан. – Не здесь.
Как же испугалась несчастных юнцов с самодельной бомбой великая Держава. Понадобилась публичная казнь, чтобы прогнать тревогу.
Стефан разозлился на себя, поняв, что испытывает гордость. Печальную гордость побежденного.
– Я и сам собирался прийти, но не знал, пустят ли меня… Потому я очень вам благодарен, ваша светлость.
«Блаходарен». «Г» сквозило. Отец Эрванн, как и сам Стефан, до сих пор не избавился от выговора родной земли.
– Тут мало кто уважает Мать, а я хотел бы, чтоб эти… бомбисты отправились к Ней в сад с чистой душой…
Если смогут отмыть ее от пороха.
Сейчас уже не испытывали такого страха перед черным порошком, что раньше. Пару веков назад никто западнее Эйреанны к нему бы и не прикоснулся. Порошок был той же натуры, что и черные стрелы, которыми только и удалось согнать Древних с принадлежащей им земли. И людей, и Древних «черная смерть» поражала одинаково: счастливец, которому удавалось выжить, до конца жизни был погружен в хандру, от которой не было спасения. Говорили, что порошок замешан на людской ненависти.
Потом порох стал пожиже. Умирали уже не все, да и делать его научились даже завалящие магики – но век назад в Бялой Гуре к нему все еще не притрагивались, чтоб не заразиться, не получить проклятие. А цесарь не боялся замарать руки, вот и кинулись они тогда… с саблями на огнестрелы.
Яворский пороха уже не гнушался, да было поздно.
– Вы их жалеете, ваша светлость… – Это не было вопросом.
Гарды открыли двери, отец Эрванн семенил за Стефаном, еле поспевая – он плохо видел ступеньки в темноте. Пришлось замедлить шаг.
– Как я могу их жалеть? Они чуть не убили моего… цесаря. Но у меня долг перед Матерью.
Бомбистов держали в выстывшей камере без окон. Лобода сидел, забравшись с ногами на лежанку и кутаясь в грязное одеяло; Ковальский писал что-то при полусгоревшей свече, напряженно сомкнув губы: то ли письмо на волю, то ли манифест. Увидев вошедших, он нахмурился и перевернул листок, но прятать не стал.
Стефан стоял в дверях вместе с гардом, пока бомбисты препоручали отцу Эрванну последние долги. Натянув рукава рубашки на замерзшие пальцы, Ковальский говорил тихо и торопливо, но лицо оставалось таким же напряженным. В главном своем преступлении он явно не раскаивался…
Когда добрый отец ушел, горестно вздохнув и осенив мальчишек знаком, Стефан ступил в камеру.
– Будьте добры, – сказал он по-белогорски, – объясните мне, к чему вы все это затевали?
– Мы уже сказали.
– Красивая была тирада. Я узнал высокий стиль пана Бойко. Но объясните мне, прошу вас, прямые последствия вашего жеста. Предположим, вы убили бы цесаря. Место у трона получила бы его жена – или сестра… Вы еще слишком молоды, чтоб помнить правление последней женщины в Остланде, но, уверяю вас, оно бы вам не понравилось…
– Трон не передается за один день, – заговорил Янек. – Пока бы дрались за регентство, сестра успела б рассориться с женой, и все бы затянулось. А страну без головы бить легче, и флориец сразу начал бы кампанию. Если сейчас кто и может спасти наше несчастное княжество, то это король Тристан!
– Матерь добрая белогорская, – только и сказал Стефан.
Хуже всего – устами этого младенца глаголет пусть не истина, но уж точно половина Бялой Гуры.
– Ну и чего вы добились? – Он поддел пальцем шнурок от ладанки, тот стал совсем тяжелым и жег шею. – Вы бы не убили его величество. Ваша попытка была с самого начала лишена смысла.
– Вовсе нет, – спокойно сказал Мирко. Он сейчас похож был на юного послушника: так смотрят, когда совсем уже отрешились от мира. – До нас никто не думал, что можно атаковать цесаря при свете дня, на глазах у его охраны. Вот и вы не подумали. Может быть, мы его не убили, но теперь народ знает, что это можно. Другие и того не сделали.
Возможно, они совершили большее; возможно, именно это покушение и станет точкой невозврата, вернее, уже стало. Кто-то толкнул камешек, и он катится по склону, собирая лавину, – просто тем, кто живет под горой, этого еще не видно…