Твоя капля крови — страница 53 из 112

Ведь все на виду, прячутся как дети, прикрыв глаза ладонями. Приходи и бери. С другой стороны, может, в том и спасение, что так открыты. Не будут же в самом деле люди в тавернах среди бела дня готовить серьезное восстание. Покричат после пары кружек пива, стишки подекламируют – так наиболее ярых можно утихомирить, а остальные сами успокоятся. В высшем же свете романтический патриотизм стал модой. В салоне у пани Яворской любого можно арестовывать за крамольные речи, но ведь не посадишь все блестящее общество, потом, пожалуй, и сходить вечером будет некуда.

Но теперь все изменится.

«Матерь милосердная, кому я выговариваю?» Мальчишкам, которым жить осталось несколько дней? Он вздохнул, еще ослабил платок на шее и вспомнил примету: если шею жмет, это к виселице. Этим двоим, а не ему хвататься бы за воротник…


Ради белогорцев на площади возвели эшафот. Виселицы стояли в городе и прежде – но после смерти матери цесарь повелел их убрать.

Народ, похоже, не слишком огорчился их возвращению: вокруг эшафота с самого утра возвели маленький рынок, продавали чай, пиво и бретцели. Бретцели навели на мысль о Стацинском. Сразу после нападения Стефан послал ему записку, велев не покидать гостиницу, и с тех пор анджеевца не видел.

Мальчишек привезли в черной карете – в Остланде их называли «смертными». Вытолкнутые наружу бомбисты выглядели обескураживающе юными и тщедушными; толпа даже выдохнула от разочарования. Невозможно поверить, что эти двое могли представлять какую-то опасность для цесаря. «Дети же, чисто дети», – сказал рядом женский голос.

Стефан заставил себя вспомнить оторванную руку гарда, ринувшегося прикрыть государя, хрипящую лошадь и обгорелые кружева на окне кареты.

Не помогло.

Бомбистов сняли с телеги, Ковальского толкнули в спину, чтоб сам поднимался на эшафот.

Они поднялись. Сами.

Мирко споткнулся, взбираясь на помост; товарищ сказал негромко, так, что в толпе никто, кроме Стефана, не услышал: «Говорят, это плохая примета». Мирко засмеялся – так, смеющемуся, палач и надел ему на шею петлю. Янек, напротив, глядел угрюмо и грозно. Как и полагается герою, умирающему за родину. Стоя на помосте, они возвышались над толпой. Ветер трепал им волосы, пузырил рубашки.

О преступлении их рассказывали долго и утомительно, и толпа начала зевать, и сами приговоренные уже переминались на ногах – будто торопились на встречу со Всадником.

Они просто еще не поняли. Для них продолжалась игра, и все это – и крепость, и телега, и виселица – было ее частью. Все, что их заботило сейчас, – умереть красиво, не подвести, не испортить игру.

Стефан взмолился Матери, чтоб они так и не успели понять.

Рокот барабанов разбудил толпу – вокруг оживились, затаили дыхание.

– Да здравствует свободная Бя…

Фразу задушили, набросив юноше на голову мешок. Ковальский закашлялся от пыли, хотел крикнуть что-то еще, но ткань приглушила голос.

С резким стуком открылись люки. Стефан стоял достаточно близко: он слышал хруст, с которым переломилась шея Мирко; видел, как неестественно запрокинулось мигом посеревшее лицо. Видел, как дергается, сучит ногами Ковальский, нащупывая ускользнувшую опору; слышал резкий и безнадежный запах от не выдержавшего в последнюю секунду тела.

Право, красивее некуда.

Но ведь люди этого не запомнят; они запомнят двух юнцов в белом, которые кричали о свободе.

Запомнят и будут мстить.

Опешившая толпа наконец пришла в себя и взорвалась улюлюканьем.

Если ваши соотечественники так хотят крови, пусть будет кровь…

Стефан облизнул губы.

Будет кровь…

– Да вы побледнели, князь, – сказал стоящий рядом доброхот. – Кажется, развлечение пришлось вам не по нраву?

Пить. Взять его, вгрызться в горло и пить…

Тяжелым, сиплым голосом Стефан сказал:

– Я полагал, в наше просвещенное время казнь уже ни для кого не может быть развлечением. Очевидно, я ошибался…

Скрипит веревка, тело воеводы медленно раскачивается, пустые глазницы смотрят укоризненно.

Той виселицы он не видел. Слишком поздно вернулся. Зато теперь смотри – не хочу…

«Как же так вышло? – с упреком спросил воевода. – Как через семь лет ты оказался среди тех, кто вешает?»


Цесарь, как нарочно, сказал, что хочет говорить с ним о делах; пришлось ехать во дворец, выслушивать довольно туманные слова о комиссии в Планину. Лучше туманные, чем вовсе никаких; если б еще так не болела голова и не было так трудно сосредоточиться.

Наконец цесарь сжалился, отпустил его. Стефан пошел в кабинет, стараясь не шататься, а перед глазами стояли винные фонтаны в парке. Как хлестало из звериных зевов, из приоткрытых ртов красавиц и рогов изобилия подслащенное вино, как пенилось – красное и розовое, будто кровь, смешанная со слюной…

Дышать стало трудно. Как повешенному.

Отчаявшись добраться до кабинета, он скользнул в один из боковых коридоров. Лишь бы его таким не увидели.

Лишь бы он – такой – никого не увидел.

– Стефан.

Голос раздался над самым ухом. Сил хватило повернуть голову: никого. Да и некому здесь быть, в ответвлении сложного дворцового лабиринта, где разве что парочки могут скрываться от общего внимания…

– Стефан!

В голосе нетерпение. И тревога. Он пошел на зов, в поглотившем его глухом тумане уже не в состоянии соображать.

– Сюда, Стефан. Сюда, скорее…

Кажется, он натыкался на стены; кажется, стены сужались вокруг него и коридор темнел. Голос шел из-за неприметной двери, из гостиной, где Белта никогда не был.

– Иди сюда. – Мать зовет его из-за поворота садового лабиринта. Кусты посажены плотно, за темно-зеленой порослью ее не видно. Как же они снова оказались в саду палаца Белта? – Ну же, иди

Мать – совсем молодая, веселая, черные косы перевиты лентами – стоит у фонтана на открывшейся площадке. Изо рта огромной каменной рыбы бьет темное, сладкое, густо пенится…


Бьет радужная, искрящаяся вода. Переливается. День весь пронизан теплом и светом. Через мелкую водяную пыль Стефан смотрит на Юлию. Она задумчиво плетет венок, сидя на мраморном бортике. Пальцы теребят цветы, а взгляд остановился; она где-то далеко, может – в оставленной отцовской деревне. Стефан рассматривает Юлию без стеснения. Хотя бы это ему сегодня позволено. Отец и Марек уехали с паном Ольховским, в доме, кроме них с Юлией, только слуги. Она проворно сплетает один стебель с другим, даже не глядя. Стефан смотрит как завороженный на ее проворные пальцы, и в нем поднимается безнадежное телесное томление, с которым он скоро свыкнется, как с саднящей раной. Он не чувствует, как давит на макушку солнце, как пересохло горло. Только Юлия замечает, подняв голову от цветов:

– Стефан, у вас совсем больной вид.

Он думает о другой жизни; той, где она не была бы повенчана с его отцом и он мог бы признаться, чем именно болен. От тоски по той жизни глухо болит в висках.

Он извиняется, бормочет, что солнце напекло голову, и поскорей уходит в дом. Она еще не видела его приступов – и не надо. Говорил ведь отец, носи с собой эликсир, а он… И слуги, как нарочно, все исчезли… Лестница колышется, ступени через красный туман еле видны. Он начинает подниматься, но почему-то вдруг оказывается сидящим на лестнице.

– Стефан? Матерь добрая, что с вами?

Он и Юлию через этот туман почти не видит, только приближающийся неясный силуэт. Пытается сказать ей, чтоб она уходила, но не получается разомкнуть слепленные жаждой губы. Юлия пропадает, и с ней исчезает все, закрываясь красной завесью.

Потом чья-то рука приподнимает ему голову.

– Ну, ну, тише… Сейчас все пройдет, пейте…

В голосе, пытающемся его ободрить, он слышит нотки страха, но выбраться из пелены, чтоб оттолкнуть ее руку, он не в силах.

И не в силах – не пить.

Стефан слизывает с губ сладкие капли, в глазах понемногу проясняется.

– Зачем вы, Юлия… Матерь добрая, зачем только…


– Так значит, Юлыя, – произнесла Доната. Расплывающееся перед глазами алое пятно оказалось рубином на ее шее. Стефан заморгал; торопливо отвел взгляд, чтоб не таращиться на отороченный жемчугом лиф цесарины.

Она сидела на краю кушетки, держа в белых пальцах бокал с остатками крови.

– А мы-то тут гадаем все, кто так безнадежно занял ваше сердце… Сколко моих дам о вас вздыхалы, знаете лы, а вы бы хоть посмотрелы в их сторону…

Она говорила слишком быстро, слишком нервно.

Оказалось, что он полулежит на неудобной кушетке, опустив голову на твердый край.

– Что…

– Вам было нехорошо, – просто сказала Доната. – Я принесла вам попить.

Что ж, можешь гордиться – сама цесарина Остланда поит тебя своей кровью. Если своей, разумеется.

Стефана окатил горячий стыд. Он неловко поднялся, попытался расправить костюм.

– Я нижайше благодарю вас, ваше величество, за заботу обо мне, которой я, без всякого сомнения, недо- стоин…

– Долг цесарины – заботиться о своих подданных. Князь Белта… такого не должно случаться. Не в вашем возрасте. Вам повезло, что я оказалась здесь.

– Несказанно повезло, ваше величество.

– Вы, очевидно, перенервничалы. Я вас понимаю. Вы ведь просилы у моего супруга помилования для них.

– Это была глупая идея, ваше величество.

Цесарина небрежно повела кистью.

– Сядьте, князь. Вы елэ держитесь на ногах.

«Сядьте, Белта!» Удивительно, так редко сходясь с цесарем на бесконечных дворцовых просторах, переняла у него жесты и привычки…

– Разве же вы так плохо знаете моего супруга? Он делает уступки толко тогда, когда ему это удобно. Сколко я просила, чтоб он пошел навстречу моему брату господарю? Но Лотарь пожелал сделать это только сейчас…

– О каких уступках вы говорите, ваше величество? – Голос неприятно звенел в ушах.

– Я полагала, что вам это известно. Мой супруг обещал аудиенцию домну Долхаю – сегодня или завтра…