Все это – чтоб закончить на холодном клетчатом полу гостевого павильона.
Зденек тоже глядел на тело со смесью любопытства и испуга.
– Что же с ним делать, твоя светлость?
Стефан едва подавил желание поднять Кравеца с пола, начать тормошить – настолько напрасной казалась его смерть.
И как он ни старался, не мог отогнать сожаление о том, что выстрелы раздались так рано – раньше, чем он успел напиться.
– Нужно увезти его. Так, чтобы никто ничего не заметил. Похоронить… на нашем кладбище. Здесь его искать не станут.
Разве что Самборский озаботится судьбой товарища – но Самборскому можно объяснить, что он привез домой шпика.
Зденек с еще одним подоспевшим милициантом завернули Кравеца в покрывало, снятое с кушетки, и унесли. С покрывала свисали золоченые кисти. Стефан подобрал упавший пистоль и осторожно вытряхнул пули на стол. Серебро… Зеркало, которого достиг выстрел, не разбилось, но стекло будто оплыло там, где в него попала пуля, и в этом оплывшем Стефан больше не отражался.
Корда нашел его в кабинете. Стефан пил сливовицу, не чувствуя ни вкуса, ни опьянения, но пытаясь найти утешение в привычном жесте. Корда бутылку у него отобрал.
– Нехорошо, друг мой, напиваться одному. Что-то случилось?
– Их превосходительство Кравец, – мрачно проговорил Стефан, – изволили отбыть.
– От… – Корда поперхнулся. Повнимательнее вгляделся в Стефана.
– Это не я, – сказал тот с досадой. – Хотя я… просто не успел. Он все понял, Стан, у него пистоль был заряжен серебром.
– Матерь добрая… Он тебя не ранил?
– Я цел. Зденек услышал шум и застрелил его.
Корда кивнул – кажется, одобрительно.
– Ты не будешь меня слушать, если я скажу, что это было неизбежно.
– Не буду. – Сливовица оставила на языке кислый, неприятный вкус.
– Куда ты его?
– Зденек с ним поехал. Закопает его где-нибудь на кладбище. Кравец был по-настоящему верен Лотарю, в отличие от меня. Он заслужил других похорон.
– Скоро много верных Лотарю полягут в этой земле. Ты не сможешь каждому из них воздать почести. Вот только, – с кривой усмешкой, – ты при таком раскладе остался голодным…
Стефана это рассердило – каким небрежным тоном друг говорил о его проклятии, о том, что затронуло Стефана куда больше, чем Корда мог постичь. Что он знает о голоде, об отнимающей силы, постоянно беспокоящей пустоте внутри, от которой невозможно по-настоящему отвлечься. И сдерживаешь эту гложущую пустоту из последних сил, чтоб она не пожрала других – да хотя бы Стана…
Но Корда подошел ближе.
– Да что ж ты мучаешься, ради Матери…
Стефан поднял голову и увидел у него в руках нож для бумаг.
– Уйди! Уйди, к псам, говорю тебе!
Ударил по ножу, тот вылетел, звякнув, упал на пол.
– Прости. Тебя только не хватало…
– Ты сколько уже не пил? Сорвешься, нападешь на кого в деревне… А так бы…
– Уйди. Не хватило тебе раны? Ничего, скоро еще получишь. И без меня. Так дождись хотя бы.
Корда сочувственно покачал головой.
– Тебе бы, друг, дождаться. Ты дотерпи до восстания. А там можешь хоть у всех на виду глотки перегрызать. В бою можно уже не опасаться, что тебя сочтут слишком кровожадным. Возможно, люди начнут бояться князя – зато с князем им бояться будет нечего.
– Я выдержу, Стан, – сказал он глухо, глядя на собственные руки. Кожа на них побелела и высохла, стала как пергамент. Неудивительно, что Кравец догадался, – еще немного, и все догадаются. Юлии бы в этом виде не показываться. Хотя в ее присутствии становилось немного легче.
Время текло с нещадной быстротой. Гости собирались, и теперь нужно было каждого из них взвесить и измерить, каждому найти применение.
Прибыли Мауриций и Бранка Галат, оба молодые и долговязые. Галат оказался неожиданно одним из бригадиров Студенческой армии – в отличие от Бойко, к нему с арестами и обысками пока не приходили. Его супруга возглавляла «Общество белогорских жен и вдов», которое цесарь не разрешил, даже отменив многие другие запреты: идея «бабьего царства» его слишком пугала.
Приехал старый Марецкий, бледный и осунувшийся, с выражением вечного недоумения на лице. Поговаривали, что он болен, что для выздоровления ему нужен другой климат. Жена и дочь звали его в Монтеллу, но Марецкий не желал уезжать. Болезнь сделала его совсем миниатюрным, но к хрипловатому голосу его прислушивались. Пан Ольховский, едва увидав его, зацокал языком и теперь перед каждым обедом поил его травами. Марецкий долго сокрушался Стефану о мезальянсе дочери; кажется, он до сих пор относился к нему как к возможному зятю и надеялся, что в случае победы брак может расстроиться…
Из тех, кого он откровенно не ожидал, приехал Блажинич. Во время восстания он был у отца бригадиром, но сына его почти в открытую называл предателем.
Стефан замечал – и не знал, должен ли благодарить новую проницательность, приобретенную со «своей» кровью, или же опыт, полученный в цесарском дворце, – тех, кто собирался из этого собрания извлечь собственную пользу. Тех, кто кивал согласно на негодующие возгласы Бойко, кто высказывал Стефану сочувствие, разглагольствуя о «боевой» славе умершего князя. И внимание, и сочувствие их были фальшивыми, переслаженными. А после милицианты ловили срочно отосланных в город слуг, которые божились, что им не поручали ничего передавать в столицу.
Кто-нибудь из домашних непременно составлял таким гостям компанию – Юлия, пан Ольховский, а когда и сам Стефан, – а в нужный момент их уводили то на охоту, то полюбоваться садом. Остальные же собирались по вечерам в малой гостиной и говорили, по словам Юлии, «о погоде и о революции». Беседы, начинавшиеся как пустой разговор, перетекали в серьезное обсуждение прежде, чем кто-либо успевал заметить. Cтефан присутствовал на каждой такой беседе, благо – велись они поздно. Сидел в отцовском кресле, которое велел слугам перенести в гостиную, и прислушивался к каждому из говорящих.
– Вы так беспечно позволяете им болтать о восстании… Вам что же, хочется, чтоб все были в курсе? – спросила Юлия поздно вечером, когда почти все уже разошлись. С недавнего времени она стала заплетать волосы в косу и оборачивать ее вокруг головы – так обычно причесывались матери вдовьих рот.
– Княгиня права, Стефко. Не обижайся на мои слова, но я уверен, что треть собравшихся здесь не для того, чтоб почтить память твоего отца. И не для того, чтобы участвовать в нашей авантюре.
– Именно, – кивнул Белта. – И поэтому я хочу, чтоб они узнали о восстании только то, о чем можно болтать в гостиной. А после мы немного подождем… чтоб увидеть, кто из них поторопится отправить доклад цесарским службам. Вы же не думаете, будто в Остланде не догадываются, что мы собрались бунтовать? Они знали об этом уже тогда, когда я старался убедить цесаря в лояльности Бялой Гуры…
Надо же, оказывается, и ему трудно называть бывшего друга по имени.
– Они просто немного по-другому представляют себе наше восстание…
– Как же? – спросила Вдова.
– Так же, как и я его видел, когда в прошлый раз приезжал домой. Акт отчаяния, самоубийственный порыв, что-то из виршей Бойко.
– Одним словом, то, во что бы это вылилось, не будь тебя с нами, – уточнил Корда.
– Разве дело только во мне? Они знают о легионах Марека, но вряд ли представляют себе, сколько там бойцов… да и куда флориец их направит. Им неизвестно, что Марек в Чеговине.
А еще в Остланде вряд ли могут вообразить, до какой степени народ готов сражаться. Для остландцев возможный белогорский бунт – выдумка студентов и поэтов, которые от столичного безделья жаждут приключений. Вот только они не видели крестьян Грехуты; не видели, с какой торжественностью люди принимали из рук Стефана пахнущее рыбой оружие…
– Но главное, – продолжил Стефан, – это переворот в Драгокраине. Если он все же состоится, первое, что сделает цесарь, – бросит войска туда, чтобы не допустить перемены династии. И у нас освободятся руки…
Но об этом собравшиеся узнают не сегодня. И не все – узнают.
Тучи сгущались. Милицианты то и дело возвращались с новостями о подводах с оружием, направляющихся то в сторону Казинки, то к столице, не все их могли перехватить местные отряды. Гарнизон – тот самый, солдатам которого попытался преподать урок несчастный Грехута, – все расширялся, и Стефан крепко-накрепко приказал домашним в ту сторону даже не смотреть. Но солдаты успели напугать Ядзю – вернее, больше напугался один из подручных Райниса, привезший девушку домой на своем коне. Молодой человек рвался покарать остландцев за то, что «оскорбили барышню», еле остановили. Барышня же сморщила нос, заявив, что никаких оскорблений не было.
– Один из них просто словом перемолвиться хотел, у него дочка дома осталась… Зря всполошились…
Вышла Юлия, уняла суету во дворе и увела Ядзю домой.
Как-то вечером с востока принеслась сильная сухая гроза. Небо то и дело пропарывало молниями. Пан Ольховский высунулся во двор и долго стоял нахмурившись, глядя в небо. На следующий день в воздухе висела почти непрозрачная пелена, слишком сухая, чтобы быть туманом, а к ночи ее сорвало сильным ураганом. Слуги спешно запирали двери и ставни, испугавшись рева ветра, а на следующий день оказалось, что несколько деревьев в саду упало, и стволы у них обуглились.
– Магия шалит, – объяснил вешниц. Он вышел в сад в халате и зябко прятал руки под мышки. – Похоже, открывали Стену…
У Стефана по спине прошла дрожь, как если б он был живым. Открывать Стену стали бы только по одной причине – чтоб вывести из-за нее войска.
Небо окрасилось фиолетовым, бросая на мир желтые ненатуральные отблески. Настолько неестественные, что Стефан стоял в лучах света не боясь: это явно не походило на солнце. Остальные приглушенно ругались, осеняли себя знаками, кто-то даже велел оседлать коня и отправился в храм.
– Долги наши, – вздохнул Марецкий. – Ох и накопилось долгов…
– Скоро и отдадим.
По такой погоде не ладились разговоры, и гости все больше сидели в отведенных им комнатах или в столовой, где уже разожгли камин. Зато сиреневого неба не испугался Бойко. Поэт пробрался через парк к черному ходу, откуда охающая Ядзя отвела его в Марийкин флигель.