не заметила, что ж, терпимо, правда какая-то шумная компания прям под боком. Утыкаюсь в иллюминатор, отвернувшись от нее. Раздеваться желания пока нет. Опять думаю про экзамен: что же надо было сделать, чтобы сдать? Можно ли было устроить, чтобы Глазкова в комиссии не оказалось?
На толстое стекло садятся снежинки и тут же превращаются в капли. Летели-летели, думали, они воздушные, снежные, а они – раз! капли на мутной линзе. Мотор рычит, похоже, наш корабль вот-вот тронется. Замечаю, как по пристани, чуть прихрамывая, движется человек. Торопится. Неужто к нам? В тонком, не по погоде, полупальто, низко натянутой ушастой кепке, он спешит изо всех сил и все-таки курит на ходу, тяжелый портфель на длинной ручке через плечо, тяжеловатый, приземистый, идет к трапу, отбрасывает в воду бычок, блестят круглые очки над седыми усами… да твою ж мать! «Профессор», это слово было «профессор»! Порываюсь немедленно выйти, но вскочив, сажусь обратно, так еще хуже, так мы неминуемо столкнемся. Тут слишком узко.
Вижу, как он машет билетом, видно, купленным раньше, тяжко пружинит по мосткам, чуть касаясь красной ладонью грубой ворсистой плоти каната, исчезает из поля зрения, и через несколько мгновений уже спускается по слишком крутой для него лестнице. Ни на кого не смотрит, но и я, едва он объявился, отворачиваюсь и гляжу в сторону, только бы не заметил. Как хорошо, что я в закутке, отсюда меня не видно. Он проходит к тому самому дальнему столику – вот для кого он зарезервирован. Садится ко всем спиной. Выдыхаю.
Теплоход рвет вперед и сразу же оказывается в середине реки.
Каштановая девушка приносит меню. На груди замечаю бейджик: Оксана.
Оксана! Бутылочку сидра и шоколад «Вдохновение», плиз.
Коричневый блеск воды плещется за бортом, ни льдинки – тепло! Октябрьский снег тает уже в воздухе, не успев приземлиться. Что ж, почему бы и не потянуть сезон, не покатать трех подружек-китаянок в пухлых цветных курточках, лупящих глаза в иллюминаторы и фоткающих на мобильники Moscow, и двух безмолвных дам, глядящих в окно, одна – седая, стройная, железная леди в отставке, другая – попроще, в вязаной кофте, но и побойчей, в крашеных рыжих кудряшках, крупных родинках на лице, пенсионерки на прогулке? Заодно и семейство, широко рассевшееся за самым большим столом по соседству со мной – три женщины, мальчик и мужик, не отец; похоже, муж или друг? чей? Громко обсуждают, как ходили вчера в театр, что-то посмотрели с Чулпан Хаматовой – культур! Явно гости столицы. Интересно, откуда? Ах да, соображаю я, – каникулы. У паренька, на вид ему лет 8–9, зализанный, чистенький, взрослые вчетвером его выгуливают – и щедро, надо сказать. Та, что верещит громче всех и требует, чтоб играл с ней в камень-ножница-бумага, – явно не мать. Застарелая одиночка, так и дышит одиночеством каждый ее назойливый выкрик «ножницы! бумага!», и блеск залаченного черного каре, и каждый косвенный взгляд слишком густо накрашенных глаз, брошенный на единственного здесь мужчину. Аккуратный, немногословный, он держится уверенно, начальником и барином сразу: неужели он и угощает? Вот чей он мужик, точно – самой молодой и ухоженной в этой компании, даже красивой, глаза большие, оливковые; светлые, отлично уложенные волосы парят над узеньким черным свитерком, мелькают темно-розовые наманикюренные ногти. Но и она не спокойна. Снова просит меню, долго выясняет у Оксаны, какие есть десерты, мужик все это время властно и строго слушает их разговор. Похоже, эта белокурая – близкая подруга мамы мальчика, во всяком случае, два раза она обращается именно к ней. Мама – кажется, самая пофигистка здесь – в основном смотрит в иллюминатор и не особо заботится о сыне, предоставляя это крикливой, которая обращается с ней с высокомерием старшей сестры, впрочем, неловко и без привычки – двоюродная? Мама слушает ее вполуха и с явным удовольствием поедает заказанный обед – борщ, даже шашлычок, равнодушно соглашается на штрудель, как вдруг оживляется, вскидывает голову. На берегу вспыхивают фонари, набережная озаряется праздничным розово-желтым светом, и тут же, как по команде, один за другим зажигаются первые окна в прибрежных зданиях – осень, темнеет рано.
Огни на набережной сияют звучно, сочно, мокнут кружки светофоров, и ритмично пылает радуга на крыше скорой, которая упрямо прорывается сквозь пробку. Или это водная пленка снега делает все ярче, острей?
Разноцветное сияние вечера лезвием режет мне душу, не знаю почему. А может, это не сияние, а Глазков, палач и убийца, зачем-то припершийся на тот же теплоход. Что он здесь делает вообще, зачем?
Но вот и ответ.
Оксана, все в той же куртке, которую она так и не сбросила, ей ведь все время приходится выходить на улицу, проносит мимо меня на круглом подносе графинчик, нарезанный соленый огурец на блюдце, стопку. В конец зала, к профессору, само собой.
Смотрю в его спину, голова опущена, профессор не глядит по сторонам, Оксана наливает, он скользит по ней взглядом, говорит что-то, от чего она заметно краснеет, опрокидывает стопочку поспешно, жадно. Тут же наливает следующую и после второй, выпитой уже не так торопливо, напряженная спина чуть расслабляется, он откидывается назад, расстегивает пуговицы пальто, позволяет себе наконец покоситься на улицу. Но глядит недолго и тоже передергивает плечами от ора одинокой воблы, теперь она навязывает мальчику игру в города. Актюбинск! – надрывается она. Кишенёв! – без большого интереса откликается мальчик. Вологда! Ее попутчикам это не мешает – видать, привыкли, от культурного разговора они перешли к обсуждению вида за окном.
На воде качается зеленый буек, будто внутри у него зажгли ярко-зеленую свечку. Буек вспрыгивает на поднятой нашим теплоходом волне, свет дрожит, расплавленные в воде огни бликуют и сверкают зеркальные карты прибрежных зданий. Навстречу плывут белые кремлевские храмы, Иван Великий, стена ласточкиных хвостов. Экскурсии не предполагается, только слабо сочится откуда-то из динамиков музыка, даже приятная, аранжировка классики – в самый раз. Китаянки оживляются, поднимаются с мест, снова щелкают, две безмолвные женщины синхронно качают головами, мужик неторопливо произносит для мальчика, но и для птичника своего: «В честь Ивана Грозного, наверное, назвали. Отсюда все указы читали, поэтому и “Во всю Ивановскую” выражение существует».
Нет, экскурсия им не помешала бы, при чем тут Иван Грозный вообще? И я горжусь: два курса истфака за спиной не так уж мало. Кое-что я все-таки выучила.
Вот и мой яблочный сидр. Пью прям из железной банки и заедаю брусочками «Вдохновения». Из фольги делаю маленькую рюмочку на ножке. Грусть уже не жжет, становится мягче, но в то же время плотнее.
Ах, дело даже не в экзамене. В конце концов оформлю себе индивидуальный план, перейду на платное, найду еще подработку. Если бы только это. Грустно мне более-менее всегда. И все лето, вместо того, чтобы готовиться к пересдаче, я бежала от грусти – месяц работала в ресторане, съездила с Нинкой автостопом в Екатеринбург, и никого не подпускала к себе, все ждала его. Он так и не появился. И Нинка, моя типа подружка и однокурсница, поэт и поклонница свободной любви, не чуравшаяся целоваться с одним веселым водилой в нашем пятидневном пути, спросила меня как-то за ночным костерком: слушай, может, ты лесби? Нет, Нинк, просто не нашлось пока кого жду. Мне 19, надеюсь, у меня есть еще время. Она не возражала, но когда в начале этого года я забраковала Стасика, ее бывшего ухажера, стала звать меня Полижанна, Полина плюс Жанна д’Арк. И мы поссорились.
Так я думаю днем, а к вечеру поднимается эта странная жгучая волна и начинает лизать душу, все глубже, больней пылающий наждак горечи, жажды … Тогда я судорожно открываю Тиндер, листаю его прямо в библиотеке, столовке, трамвае, метро, где застанет, ставлю фильтр «19–23» года – на меня глядят лица сирот. Им всем недодали, всех обидели, и они вывесили свои селфи в Тиндер в отместку той, что не поняла. И почти у каждого надпись – ни одного приглашения не получил Андрей, Тимур, Даня, Исмаил, Леонид… И при чем тут честь смолоду, просто каждый из них по отдельности, как и все они вместе – «типичное– не-то», как выражается та же Нинка.
За окном поднимается храм Христа Спасителя, компания снова оживляется, храм освещен, и все повторяют: красиво! Какая красивая Москва.
Не такая, как Питер, отвечаю я тихо. Сидр подействовал, и я улыбаюсь. Не подойти ли к Вадим Григоричу, не поздороваться ли? Салют, мол! Как настроение? Но это только мечты, я изо всех сил отворачиваюсь, радуюсь, что сижу в убежище, не дай бог заметит, узнает, о нет!
Согревшись, поднимаюсь подышать на палубу, под плотно-серое небо в светло-оранжевых прогалинах. Подплываем к пристани – парк Горького. Китаяночки упархивают, заходит парочка в походных куртках с натянутыми капюшонами, с аккуратными рюкзачками. И третий лишний. Деревья парка стоят, сжавшись под ветром, неутихающим снегом, по воде плывут желтые листья. Нет, это не парочка и третий лишний, это иностранцы и гид при них. Девушка с темно-розовым обожженным лицом норвежки, голубоглазая, белая, первые морщинки у глаз, парень намного моложе, смуглый, похож на испанца – бой-френд? случайный попутчик? усыновленный (ха)? Гид, нелепый, длинный, с седыми кудрями из-под черного берета, – тяжко опирается на зонт-трость и впаривает клиентам по-английски, с жестким русским акцентом, что-то про Napoleon’s army in Kremlin, terrible fire, уничтоживший весь город дотла, конечно, безбожно врет, хорошо, Глазков не слышит. Ты б не сдал, чувак! Иностранцам холодно, особенно смуглому, они просятся вниз, и вскоре исчезают за застекленной дверью.
Окончательно стемнело, от огней в воде потекли красные, зеленые, сиреневые дорожки. Мы плывем дальше, стеклянная дверь скрипит, вылезает – судя по тяжкой поступи – Глазков! Этого еще не хватало, тихо перемещаюсь на нос, тут лавочки, но они все мокрые, только под навесом ничего, сажусь на единственную сухую, вжимаюсь. Этот останавливается где-то там, аккуратно оборачиваюсь – встал, курит. По тому, как тяжело он налег на борт, по тихому бормотанью, ясно: он уже хорош, увидит меня – вряд ли узнает. Ты выпить хотел, поэтому торопился? Не дал мне еще ответить?