Ты была совсем другой: одиннадцать городских историй — страница 43 из 45

Он обнял ее так крепко, словно и в самом деле вырвал наконец из рук ночного тирана.

Не сразу Валера обрел способность думать, но, очнувшись, понял, что Женя, конечно, знает разгадку, да, несомненно, он чувствовал это, хотя пока не в силах был расспрашивать. Женя звала его вниз, на веранду. Спустившись, он увидел, что здесь был накрыт стол на восемь персон, бокалы, сок, виноград, красиво нарезанные арбузы, яблоки, сыр – Женька это умела. Но для кого же приборы?

Вместо объяснений, залихватски сунув два пальца в рот, Женя оглушительно свистнула.

Сейчас же, точно только и ждали сигнала, из сада вышли вчерашние нимфы, но теперь они были в легких коротеньких сарафанах, за ними следовали двое атлетичных парней, в которых Валера без труда узнал вчерашних стражников, затем появился Фабио и, наконец, сам режиссер Женькиного театра Дмитрий Васильевич Громов. Вылитый вчерашний старик! Грива волос, величавый вид, но сейчас он был без бороды и глубоких морщин.

– Прости меня, – проговорила Женя тихо, пока они приближались. – Я хотела тебя проверить. Но теперь… теперь я согласна на все, и на Италию, и на виллу – на все, что хочешь.

Из всеобщих восклицаний, смущенного смеха, порывистых объяснений, которые пытались дать ему нимфы, стражники и Женя одновременно, Валера понял, что вилла дядюшки Фабио соседствовала с другой – той самой, на которой сегодня вечером их труппе предстояло показать последнее представление, «капустник». Времени оставалось в обрез, поздним вечером актеры должны были провести там генеральную репетицию, проверить звук и свет.

Получив эсэмэску от Валеры и поняв, что он совсем рядом, Женя уговорила Громова немного изменить сценарий и соединить генеральную репетицию с проверкой Валеры, чтобы выяснить, наконец, кого же он предпочтет, ее или свою любимую Италию?

Когда уселись за стол, заговорил, наконец, Громов. Он говорил пышно, напористо и витиевато – об актерской доле, о великом, но тяжком труде вечных паяцев, которые уже не различают жизнь и сцену, посмеиваясь, признался, что панно с морскими чудовищами в доме дядюшки Фабио – часть декораций, заготовленных для сегодняшнего представления. Фабио, который был в сговоре, согласился поставить в доме реквизит для создания нужной атмосферы. Валера поискал итальянца глазами, но тот исчез.

Далеко не все свои секреты раскрыл Громов, умолчав о деталях машинерии, и упорно уходил от вопросов Валеры о грифоне и ночном полете.

– У сказочки нашей не такой уж дурной конец, если я правильно понимаю? – улыбался Громов, поглядывая на Валеру и Женю, и в который раз уже предлагал выпить за их здоровье. – А жизнь, по счастью, чуть шире и непредсказуемее, так что наша прима, бог даст, послужит и Мельпомене, и мужу.

Валера слушал его и думал, что этот голос, эти интонации что-то ему напоминают.

На вечернее представление Валера идти отказался, просидев весь вечер в саду с глициниями за бутылкой превосходного белого вина из погребов Фабио. Заказчиков, по словам Женьки, постановка восхитила своей достоверностью. Ранним утром труппа уехала, а они с Женей решили задержаться здесь еще на день.

Они медленно спускались по дороге и вышли к площади.

Все здесь было так же, как вчера, позавчера и в его мечтах – так же благословлял прохожих медный епископ, так же прыгал вокруг черный щенок. Они двинулись дальше, с балкона выглянула все та же голова в седых кудряшках. В знакомом дворе нежилась розовая кошка. Лысый продавец фруктов попался им навстречу и приветствовал Валеру точно старого знакомого. Изабелла, не замечая их, выскользнула из дома, села на скутер и нажала на газ. Зазвонили часы на соборе.

Валера грустно улыбнулся им всем: это была их, для него навеки замершая, остановившаяся жизнь, его жизнь – подвижная, изменчивая, вот, рядом – смеется его шуткам, вертит во все стороны головой, задумывается, моргает. Ой! поцеловала в скулу.

– Хочешь, мы и правда купим эту виллу? Фабио – такой симпатичный. Да можно и вовсе остаться здесь надолго, хоть навсегда, жить, сколько захотим, – говорила Женя. – Хочешь, я вообще брошу театр? За эти дни я так полюбила Италию.

– За эти дни я так полюбил Москву, – откликнулся Валера.

…Только в самолете он понял, чьи интонации проступали сквозь медоточивые речи режиссера Громова, – конечно, грифона.

Небывальщина

1.

Путник прошагал уже третью, четвертую? версту… мерила баба клюкой – да махнула рукой… – прошагал уже пятую версту, а деревни, где он стал со стоянкой, все не было. Беззвучие, тьма, ни лая, ни огня, только посвистывает какая-то птаха из поздних в деревах отсыревшей рощи да потрескивает под ногами ледок.

Уже и хмель, бодривший его в дороге, опал, точно яблоневый цвет, и песни, что пел себе в подмогу, истощились, и веселье, плескавшееся в нем, когда вышел с праздника, иссякло.

В какой момент он свернул не туда? Выйдя от Спасского, сразу же следовало поворотить налево – пропустил, не разглядел в темноте поворот, но куда-то все-таки повернул, наудачу. И ведь назывались ему мужики показать дорогу, отверг. Были они кто вполпьяна, кто и вовсе пьян, показывать просились всей ватагой – с такими или целоваться, или драться. Ни к тому, ни к другому охоты он не имел, отказался, пошел сам, втайне довольный: и тем, что отделался, и тем, что в коробе за плечами, уже порожнем от колец, серег и кумачового товара, лежат теперь другие сокровища. И легко, счастливо было у него на сердце. Шагал – пел.

Ночки тёмны,

Тучки грозны,

Из поднебесья идут.

Наши храбрые драгуны

Тихим маршицем бредут.

Но вскоре счастье истаяло, силы ушли в мерзлую дорожную глину, ноги так и гудели. Путнику стало зябко, а потом и по-настоящему холодно, подморозило. Дорога шла леском, ночь – зги божьей не видать. Потянуло у молодца с души: ветер дул почти зимний; зипун, доставшийся от одного старика-трактирщика по случаю, не грел да, по правде сказать, был уже ветх и ему короток. Пригодился бы любимый полушубок, но брошен был в избе, в которой остановился. Выходил-то под солнышко, днем стало даже жарко. Снимай, вдова, платье цве́тное, надевай, вдова, платье черное!

Лесок кончился, открылось поле. Ветер подул сильней, однако и проселочная дорога, по которой он шел, влилась в новую, твердую. Ощупал ее ногами и аж притопнул от радости – широкая, торная: значит, близко жилье, и зашагал быстрее, и даже будто согрелся. Стал перебирать в памяти, что за сегодня услышал и увидел.

2.

День сложился ладным, сбитым.

Шла светлая. Пасха выпала в этом году ранняя, в оврагах еще лежал серый снег, на днях с утра летали даже белые мухи, но путник знал: не взирая на снег, вскинув головы в синее, совсем весеннее уже небо, деревни расцветут свадьбами – Красная горка! Заходи в село побольше – точно попадешь или на девичник, или на посидки деревенской молодежи.

Утром он поднялся с солнышком, позавтракал молочком с краюхой хлеба. Потчевала его хозяйка, старуха Лукерья – высокая, крепкая, полная особенной старческой красоты: лицо у нее было еще свежее, серые глаза глядели с ласковой строгостью. От платы старуха отказалась, хотя и призналась, что в хозяйстве после падежа осталась одна корова. «Бережем для странного, для хворого, а сами не знаем, какое такое молоко и бывает…» И все-таки «греха на душу не взяла» и внучке, десятилетней Арише, даже грошовое колечко принять от него не позволила.

– К чему? Невеститься еще рано… Баловство одно. Не балуй, родимый.

Улыбнулся путник, закинул короб с товаром за плечи и отправился.

Только вышел из деревни, нагнал его мужик на доброй лошади.

– Куда идешь, ваше степенство?

– А ты куда едешь? – откликнулся коробейник, не ответив: он и сам не знал, куда шел.

– Подвозил господ на чугунку, теперь домой, в сторону Лыткарино, коли по дороге – подвезу.

Мужик оказался боек, не успел начать его странник расспрашивать, так и посыпал: рассказал и про Ивана Грозного, как казнил он колокол, и про царя Петра, как сражался он с литовцами.

Вот сошлись две рати, говорит Петр-царь дедушке Суворову: «Пойду, дедушка Суворов, я на литовский окоп!» «Не пущу», – отвечает дедушка Суворов. «Пусти, дедушка Суворов». «Не пущу». Ты на небо глянь! Глянул дедушка Суворов – сила небесная над царем, сила несметная. Ангелы, крылья аки колесница. «Ну, – говорит, – теперь пущу: иди». И пошел царь Петр, и одолел Литву.

Рассказал и про разбойника, Зельнина-силача и злодея. Ни за грош Зельнин зарезал в лесу беременную бабу, пожелал поглядеть, как младенец сидит в утробе матери, как он там находится. Пропорол ей брюхо, да на беду его на ту пору ехал обоз. Скрутили молодцу руки, посадили в острог. Вот сидит Зельнин в остроге, а кто мимо идет, всякий Зельнина спрашивает: ну-ка, покажи, как младенец сидит в утробе матери? Как он там находится?

– Вот так! – скажет Зельнин и показывает, как младенец сидит; скорчится, засмеется – и пойдут его корчи ломать, ломать самого Зельнина. Так до самой смерти и просидел в остроге, как помешанный.

Рассказал ему мужик и приметы: журавль полетит, а гусь после – Господь лето хорошее даст. Встретишь – гусь пролетит, слава тебе Господи, дождались лета!

Верст 15 промелькнуло, заехали в лес, тут мужик лошадь и остановил, оказалось, ехал он за лесом – слежки спилить.

– Лес – свой ли вам?

– И свой и не свой, как знаешь, так и считай, – загадал он, и пошел странник дальше, прямо за лесом деревня стояла.

У околицы встретил мальчишечку, белобрысого в разношенных лапотках, разговорился с ним. Мальчик рассказал, что прошлым летом копал со старшими ребятами клад. Лежит он там, где Синий камень, только сил не достало глубоко копать, зато отец говорил, верстах в четырех от Синего камня, когда господа велели копать пруд, находили монеты.

3.

В деревне, как по заказу, попал он на девичник – и засмеялся даже, увидев нарядных парней и девушек. Дорога мягче бархата стелилась. Только он появился с коробом, девушки петь бросили, окружили его, стали разглядывать безделушки. Невеста – дородная, нарядная Арина, жених – с нее ростом, худощавый, чернявый Прохор, по всему видно, парень работящий, незлой – чего ж еще?