Ты помнишь, товарищ… — страница 33 из 55

Женя!

Я думал: вы меня забыли

И, мной ничуть не дорожа,

Светлову, верно, изменили,

Светлову не принадлежа.

Из головы моей проворно

Ваш адрес выпал издавна:

Так выпадает звук из горна

Или ребенок из окна.

Дыша тепло и учащенно,

Принес мне тень знакомых черт

В тяжелой сумке почтальона

Чуть не задохшийся конверт.

И близко так, но мимо, мимо

Плывут знакомые черты…

(Как старый друг, почти любимый,

Я с вами перейду на ты.)

Моя нечаянная радость!

Ты держишь в Астрахань пути,

Чтоб новый мир, чтоб жизни сладость

В соленых брызгах обрести.

Тебе морей пространства любы,

Но разве в них запомнишь ты

Мои измученные губы,

Мои колючие черты?!

Нас дни и годы атакуют,

Но так же, вожжи теребя,

Извозчик едет чрез Сумскую,

Но без меня и без тебя.

Чтоб не терять нам связь живую,

Не ошибись опять, смотри:

Не на Кропоткинской живу я,

А на Покровке, № 3.

Целую в губы и в глаза…

Ты против этого?.. Я – за!

– Неужели и в самом деле это я написал?! – изобразив на своем лице ужас и подняв под самый лоб густые брови, сказал Светлов.- Скажи пожалуйста, кто бы мог подумать, что я такой способный… А ну-ка, попробую еще раз!

И он тут же, с маху, сделал приписку к моему письму:

В гордости и в униженьи

Сохраню я милый образ Жени.

Все порывы молодого часа

Я храню, как старая сберкасса,

Унося с собою в день грядущий

Молодости счет быстротекущий…

Кончалось немного грустно:

Я мечтал прильнуть к высокой славе

Точно так, как ты прильнула к Савве.

Но стихи, как брошенные дети,

Не жильцы на этом белом свете.

О его стихах этого нельзя сказать. И те, что были созданы Михаилом Светловым до войны, и многие из тех, что писались в «сплошной лихорадке» военных будней, в спешке, часто за какой-нибудь час-другой, и те, что он написал в послевоенные годы и в свои последние, предсмертные дни,- еще долго-долго будут жить «на этом белом свете».



ШУБА НА МЕХУ. Маргарита Алигер

Года через три-четыре после окончания войны Гослитиздат выпустил в свет однотомник Михаила Светлова. После долгого безденежья должно было наступить некоторое, хотя бы временное, материальное благополучие. Когда подошло время получать деньги, Светлова в городе не оказалось – дело было летом,- и деньги получила по доверенности его жена. Получила и решила потратить с толком, и прежде всего купить Михаилу Аркадьевичу шубу, которой у него давно не было, а может быть даже и отродясь не бывало. А жене хотелось, чтоб шуба была и чтобы вообще все было как у людей, и она торопилась, отлично понимая, что, появись Светлов,- и никакой шубы снова не будет. Поэтому шубу купили за глаза, в комиссионном магазине,- богатую, тонкого сукна, на меху, пушистом, светлом, с бурыми хвостиками. Все мы приветствовали покупку, радовались тому, что у Светлова наконец есть шуба. Сам он, вернувшись в Москву, был даже несколько смущен столь богатой вещью, и в то же время польщен вниманием, и судьбу свою принял кротко, даже пообещал съездить к портному,- шуба, разумеется, была велика и нуждалась в некоторой подгонке по росту. Повторяю: дело было летом.

Наступила зима, и вот однажды, морозным днем я повстречала Светлова у Центрального телеграфа. Он возвращался домой, на проезд Художественного театра, и мы вместе пересекли улицу Горького.

– Мороз крепчал, старуха! – шутил Михаил Аркадьевич, поеживаясь под резким ветром в своем старом драповом пальтишке.

– А что же шуба-то? – спохватилась я.

– Ну, шуба! Царь-шуба! «Шуба с мертвого раввина под Гомелем снята!» Ты увидишь меня в этой шубе, старуха, и наконец поймешь, чего я стою.

– Но когда же, когда?

– А куда торопиться? Шуба от нас теперь никуда не денется. Должно же что-нибудь и светить человеку впереди! Меня греет мысль о том, что когда-нибудь я выйду в ней на улицу Горького. Пусть еще немного отдохнет, ей долго придется мне служить, – балагурил Светлов.

– Не съела бы ее моль…- побеспокоилась я.

– Ну, что ты! Такую шубу?! Моль подавится. Нет, нет, будь спокойна, шуба висит в надежном месте. Ей хорошо. Не тревожься о ней.

Тем временем мы поравнялись с домом, где жил Светлов. Из ворот на улицу с гиканьем выбежала орава мальчишек. Впереди бежал Сандрик, сын Светлова. Мальчишек было человек десять – двенадцать, и все они размахивали странными палками – к концу каждой был привязан бурый меховой хвостик. Я успела только вскрикнуть от изумления, а Светлов, как-то стыдливо хихикнув, торопливо распрощался и юркнул в ворота. Поглядев вслед на его сутулую спину в старом пальто, я отчетливо поняла, что мы никогда не увидим его в новой шубе на меху.

Мы никогда не увидали его в новой богатой шубе, в шубе из комиссионного магазина, в шубе с чужого плеча. Поразительно, в какой степени он сумел сохранить себя, свой единственный облик, верность самому себе, своим принципам, своей молодости. Вот уже кто поистине до последнего своего часа оставался молодым, не одряхлел душой, не научился быть ни важным, ни солидным, ни богатым.

Довольство и самодовольство были решительно противопоказаны ему, а о том, что иногда появлялись деньги, можно было без труда догадаться – он становился еще шире и щедрей, еще больше раздавал, еще охотнее и радостнее помогал людям.

В этом искусстве он был поистине талантлив, свободен и не зависим ни от каких условностей и соображений. И никакого тут не было ни купецкого разгула, ни буржуазной благотворительности. Он помогал людям весело и празднично, как добрый волшебник, сам получая от этого удовольствие. Мог вдруг запросто, весело и естественно пригласить усталую от забот немолодую женщину, скромную сотрудницу издательства, кое-как сводящую концы с концами, пообедать с ним, или сходить в кино, или прокатиться на речном трамвае. И ждать ее в коридоре до конца рабочего дня. И по пути вдруг, словно ненароком, затащить в обувной магазин и, словно бы играя, заставить купить новые туфли. Так, чтобы человек только захлебнулся от счастливой неожиданности и никогда, ни за что, нипочем не обиделся, ничего, кроме радости, не ощутил.

В последние годы жизни он жил один, в новом доме, на первом этаже, и его быстро оценили и полюбили лифтерши, охотно помогая ему в разного рода бытовых вопросах. А он отвечал им не барскими подачками, а дружбой и благодарностью. Вникал в их заботы, в их судьбы. В праздничные дни приглашал в гости с детьми и мужьями.


* * *

Когда мы познакомились? Не могу точно ответить на этот вопрос, потому что в моей жизни он был всегда, с тех пор, как я люблю поэзию, советскую поэзию, поэзию о нас, о нашей жизни, о нашем времени. Ибо совсем иное чувство, чем преклонение перед классикой, перед поэзией прошлого, испытывает человек, когда обнаруживает, что все, чем он жив сегодня, каждый день его жизни, каждое его переживание может стать поэзией, становится поэзией.

Сначала я читала стихи Михаила Светлова в газетах и журналах, потом слушала, как он сам читает стихи в Политехническом и в Клубе МГУ. Он был так давно и так всегда, что я не могу вспомнить, когда именно нас с ним познакомили в точном смысле этого слова. Но, не помня самой даты, я на всю жизнь запомнила, как он помог мне в тот столь трудный для каждого молодого и застенчивого человека момент, когда нужно подать руку, назваться, когда невольно сжимаешься, боясь увидеть в ответ равнодушие, незаинтересованные или даже недружелюбные глаза. Светлов избавил меня от подобных переживаний, сделал для меня эти неприятные мгновения радостными. Услыхав мое имя, он обнял меня за плечи, притянул к себе, и так дружелюбны и просты были первые обращенные ко мне слова его:

– Так это ты, старуха?! Скажи пожалуйста! Ты же умеешь писать стихи!

А я и напечатала-то всего несколько стихотворений в ту пору, и такие слова любимого поэта, а главное – доброта, с которой они были сказаны, дорогого стоят. И Светлов знал эту высокую цену, отлично знал. Он умел так же коротко и неопровержимо уничтожить поэта или стихи или строки, которые ему не понравились. Но великолепным чутьем высокого профессионала в искусстве он знал, что бывают минуты, когда трат опасаться не следует, когда стоит рискнуть.


* * *

Я помню, как Светлов читал в одной из гостиных Клуба писателей пьесу «Глубокая провинция». Пьеса только что была закончена, я вспоминаю ее весьма смутно. Но совершенно отчетливо помню пленительную интонацию авторского чтения, интонацию своеобразной, ни на что не похожей первой светловской пьесы.

«Глубокую провинцию» вскоре поставил Алексей Дикий в театре ВЦСПС, и спектакль имел шумный успех. «Правда» поместила статью, озаглавленную «Яркий спектакль» или что-то в этом роде. Вслед за тем пьеса была опубликована в «Красной нови», и вот тут-то появилась статья «Мещанская безвкусица». Трудно, не правда ли, сочетать этот безоговорочный заголовок с работой и с именем поэта тончайшего вкуса, поэта абсолютного слуха, поэта революции, безошибочно реагирующего на всякую пошлость, на всякое мещанство и в искусстве и в жизни?

Это было едва ли не первое горестное недоумение моей юности, хотя мне вовсе не безоговорочно понравилась пьеса Светлова. Действие ее развертывалось в политотделе,- вспомните, что такое политотделы первой половины тридцатых годов,- и в пьесе, на мой взгляд, было немало приблизительного и облегченного. И революционная романтика, присущая и дорогая Светлову, в «Глубокой провинции» не всегда удовлетворяла. Жизненные ситуации сюжета требовали подчас более реалистических, более глубоких и ответственных решений. Короче говоря, первую пьесу поэта можно было и даже следовало бы серьезно и требовательно критиковать. Это было бы естественно и никого, включая автора, не удивило бы. Однако статья критиковала как раз то, что поэту больше всего удавалось,- лирическую основу вещи, полную истинно светловской магии.