В первом же письме он писал: «Кругом меня стучат на машинках. А я еще к работе не приступил… Здесь очень жарко. И я вдобавок лентяй». Но уже в следующем письме сообщал: «Я тут написал два стишка. В одном разочаровался. Другой как будто сносный». И прилагал этот «сносный» («Ты любовь моя»), который под названием «Разговор» вошел в «День поэзии» 1963 года. Черновики обоих стихотворений также записаны в коричневой тетради. Первый вариант «Разговора» назван там «У финиша».
А финиш неумолимо приближался. В тетради – записи последних переводов, сделанных Михаилом Аркадьевичем. Среди них «Монастырь Арджешь», над которым он трудился в Ялте, но потом, приехав в Москву, был вынужден переделать заново; переводы стихов армянской поэтессы…
Есть в тетради и записи, которые сами по себе представляются стихотворными миниатюрами.
Приглядывался я к твоей судьбе.
Я знал всегда: не утро и не вечер,
А сумерки сопутствуют тебе.
И на общем собрании прожитых лет
Мы дальнейшие планы мечты утверждав!
Зеркала потускнели, теряя
Отражения нашей души…
В каждом обществе так всегда –
Вслед за вторником обыкновенным
Накипающая среда.
Я в жажде близкого общенья
Смотрю, смотрю в твои глаза,
Ты как дурное сообщенье,
Ты как ненужная гроза.
Юность создана для находок,
Старость создана для потерь.
Хоть звезды еще не погасли,
Хоть спят и земля, и моря,
Встает на подсолнечном масле
Поджаренная заря.
Записи в тетради подходят к концу: «Частушки», варианты «Песни о песне», которая была опубликована в конце 1963 года, набросок другой, так и не законченной, песни.
Последняя запись в тетради – стихотворение, напечатанное в декабре 1963 года в «Вечерней Москве»:
Бегут ветра, поземкою пыля,
Не утихает вихрь ни на мгновенье,
Но дышишь ты, московская земля,-
Земля тепла, любви и вдохновенья…
В январе 1964 года Михаила Аркадьевича в тяжелом состоянии увозят в больницу. К весне здоровье его несколько улучшается. Он пишет цикл своих последних, «больничных» стихотворений, но уже в другой тетради. Он все еще мечтает продолжить работу над «Маленьким принцем», написать поэму о Феде Чистякове. Планам этим так и не суждено осуществиться.
Вопреки нашим надеждам, болезнь отступила ненадолго. Передышка оказалась более чем кратковременной. 28 сентября 1964 года Михаила Светлова не стало.
Светлов прошел через всю мою жизнь. Я познакомилась с ним еще до войны, начинающей актрисой на встрече писателей с театральной молодежью. Потом- после более чем двадцатилетнего перерыва – мы снова стали видеться, почти ежедневно. Может быть, мне удастся когда-нибудь подробнее рассказать о последних годах Михаила Аркадьевича…
Эти отрывочные воспоминания мне хотелось бы закончить еще одной черновой записью, сделанной Светловым все в той же коричневой тетради:
«- Чего ты хочешь? – спросил художник.
*- Нарисуй мне смерть!
И он нарисовал жизнь…»
Илья Фоняков
В тот вечер, после митинга, на Кубе
Мы пели знаменитую «Каховку».
Нестройно.
Словно каждый – о своем.
Милисиано в синей гимнастерке
Подтягивал.
Мы пели и не знали,
Что в этот день осиротела песня:
В России умер Михаил Светлов.
Для нас еще он будет жив неделю.
Когда вернемся – нам друзья расскажут.
Потом, позднее, – в десяти журналах
Прочтем воспоминания о нем.
…А мне все вспоминается Гавана.
Я вновь иду по улицам Гаваны.
Гавана так похожа на Гренаду,
Здесь по-испански тоже говорят.
АРХИВ МИХАИЛА АРКАДЬЕВИЧА. В. Кулешова
Мысль о том, что я могу быть знакомой со Светловым, в голову не приходила – мы жили в разных измерениях. Я училась в институте, писала диплом о церковных уставах и прочих древностях.
После церковных уставов я попала в ЦГАЛИ СССР (думаю, не надо расшифровывать значение этих магических слов^ стала сотрудником отдела комплектования. Началась жизнь в архивном измерении, где знакомство с Михаилом Аркадьевичем Светловым было не просто возможным, но и необходимым.
В Центральном архиве литературы и искусства хранились очень немногие автографы Светлова. Поэтому было написано нежное (в официальных пределах) письмо, в котором ЦГАЛИ просил М. А. Светлова черновики не выбрасывать, а сдавать на хранение в наше всемирно известное хранилище (были перечислены также имена классиков, чьи материалы хранились у нас). Но ответа мы не получили…
Тогда я сама позвонила Михаилу Аркадьевичу -~ просто набрала номер и попросила его к телефону.
– Девочка, я тебя слушаю.
– Мы вам писали, – начала я и вдруг сразу все забыла.
– Я прочел…
Светлов пригласил меня в гости. Сейчас я ставлю точку, а тогда это были сплошные восклицательные знаки.
И вот 22 декабря 1962 года (это документально – по рабочему дневнику и по надписи на книге). Я иду домой к Светлову.
Был очень сильный мороз. Мой нос и щеки сливались с красным платком, но мне казалось это поправимым- я думала, что Светлов живет высоко и я смогу оттаять. Этаж оказался первым, я оттаять не успела, как Михаил Аркадьевич спросил меня:
– Откуда ты такая?
– Из литературы архива и искусства,- выпалила я.
– Откуда? Откуда?
Тут я уже правильно назвала родное учреждение.
– Волнуешься?
– Ага.
– Чего волнуешься?
– Все-таки Светлов!
Тапочек в квартире не оказалось, а полы были натерты. Так что моей обувью были мои чулки.
Я твердо помнила, что должна говорить о литературно-художественном значении архивов, убедить Михаила Аркадьевича привести в порядок имеющиеся у него материалы, а ненужные в работе передать нам.
Но случилось так, что спрашивал Михаил Аркадьевич, а отвечала я – вначале смущаясь, а потом совсем нет.
Почему-то я рассказывала ему и о том, что изучаю испанский, и даже о том, что в войну, когда я была совсем маленькой, я попробовала есть незнакомое зеленое мыло.
– И с тех пор ты стала внутренне чистой, – сказал Светлов.
Потом я все-таки вспомнила о цели своего посещения и с энтузиазмом И. Андроникова начала рассказывать об архиве.
– Почему ты такая молодая? – перебил меня Светлов.
Испугавшись, что Михаил Аркадьевич сомневается
в моей компетентности, я, как мне казалось – с достоинством, в разрядку, сказала, что я младший научный сотрудник.
– Первый парень на деревне, – с пониманием сказал Светлов.
Книга 3. Паперного о Светлове озаглавлена «Человек, похожий на самого себя». В этом – Светлов. Но есть и другая сторона – при нем невозможно было не быть собой. Михаил Аркадьевич как-то сразу понимал, угадывал человека, его сущность, поэтому всякое выпендривание (да простится мне это теперь уже почти литературное слово) не имело смысла.
Состояние архива, точнее – отсутствие такового (было несколько начатых тетрадей, рукописей, которые нельзя назвать архивом), повергло меня в отчаяние. Я просила Михаила Аркадьевича ничего не выбрасывать, все-все хранить, все листочки.
– Дура, мне бы сохранить твою улыбку, а ты все о каких-то бумажках.
Потом он написал на испанском учебнике (никаких других книг у меня не оказалось, а у Михаила Аркадьевича своих книг тоже не было), сказав, что делает исключение и пишет на чужой книжке: «Привет от не испанца. М. Светлов. 22. XII. 1962».
На этом кончается в моей памяти эта первая встреча.
Не знаю, может быть, эти два последние года особые в его жизни, но даже после самых веселых бесед с Михаилом Аркадьевичем грустно.
Звонила Светлову часто. Беседы по телефону с Михаилом Аркадьевичем – это те же беседы за столом, но без кофе.
Встретились с Михаилом Аркадьевичем в ЦДЛ, когда отмечалось его шестидесятилетие.
Всем архивом был сочинен занятный адрес. Этот адрес (я его долго учила дома, обращаясь к подушке: «Дорогой Михаил Аркадьевич…») и цветы я должна была вручить на сцене. 24 июня 1963 года. ЦДЛ не вмещал всех желающих поздравить Светлова. До нас очередь не дошла, и пришлось где-то в коридоре, среди суматохи, поздравлять Михаила Аркадьевича. Адрес читать смысла не имело, и я сказала самое существенное: «Мы вас очень любим».
– Все вы, дуры, любите красивых мужчин…
Прошел юбилей. И в декабре я опять была в гостях у Михаила Аркадьевича. Неубранная квартира, папиросный дым, больной Светлов.
Я пришла по архивным делам, но просто не могла уйти, когда эти дела кончились.
Посадила Михаила Аркадьевича в кресло и принялась за уборку. Пока я подметала пол, Светлов рассказывал о кролике Финкелынтейне, который у него жил, и о кошке, которая почему-то не пила молоко из блюдца. У батареи стояла палка Михаила Аркадьевича, я ее переставила на другое место (хотя в общем она мне не мешала).
– Почему ты это сделала?
– Ей тут жарко.
– Да, я гляжу, ты тоже волшебница.
– Почему?
– Она же неодушевленная.
– Но ей же все равно жарко.
И тут Михаил Аркадьевич сказал, что я совсем не волшебница, а ослица, и очень упрямая.
– А что, ослицы упрямее ослов? – спросила я.
– Старуха, не хулигань.
И тогда я стала спрашивать, почему он одинаково хорошо относится к поэзии Евтушенко и Вознесенского (мне было это непонятно).