“Ты права, Филумена!” Об истинных вахтанговцах — страница 12 из 14

збунтовался и встал на дыбы… Причем ладно партийная организация, но у него не осталось никого из близких ему людей. Ну, в общем, я ему, конечно, не завидую. Оказаться в такой ситуации. Он просто стал жертвой своего слабого характера.


На мой вопрос, был ли доволен Василий Семенович правлением Михаила Ульянова, он отвечает отрицательно. И тут, по его мнению, были серьезные просчеты и ошибки:

— Ульянову в этом смысле не повезло, потому что это были самые страшные времена, когда он руководил театром. И встал вопрос вообще о существовании театра. И тогда были допущены невероятные ошибки: приглашение Виктюка, приглашение Мирзоева — это была катастрофа для театра, потому что это был удар по вкусу театра. По тому, что составляло специфику театра. И целый ряд других допусков. Например, когда наши педагоги начали ставить на сцене театра имени Вахтангова и театр стал филиалом училища! Это же сущая глупость! А Ульянов был уже болен, он уже многого не понимал. Три года я положил на то, чтобы выгнать Виктюка из театра Вахтангова. Мы Ульянова окружили и за горло взяли. Он шел на поводу у этих ребят. Это уже был такой период разрушения глобального не только нашего театра — всех театров. И единственный театр, который устоял, и не сдвинулся, и не пошел на компромиссы со своим вкусом и совестью, — это Малый театр. И я говорил Ульянову: “Миша, посмотри рядом театр — в эти тяжелейшие времена он не стал оголять задницы своим актрисам, он не стал приглашать дерьмо, а ставил классику и не допускал никакого компромисса с точки зрения драматургии и режиссуры”. Я ему очень много раз это говорил. А он отвечал “Надо выжить, надо выжить”. Надо выжить, но не такими потерями!


С общечеловеческой точки зрения удивителен тот факт, что большинство актеров и актрис старшего и среднего поколения, отцовы сверстники, обязаны были ему и моему деду многим (если не всем) в их актерском становлении, и никто его не предупредил и не встал на его защиту. Режиссерская карьера отца, его победы и поражения, его интеллигентский эскапизм и его лепта в карьерах вахтанговцев второго поколения забыты осознанно. Второму поколению вахтанговцев куда комфортнее его не вспоминать, чтобы снять с себя вину за совершенное предательство. Многие актеры попросту опускали глаза при виде его на Арбате. Можно ли их винить? Нет, нельзя: нищие духом и не только духом существа.


Советская цивилизация увековечивала одних и стирала с лица земли других по одним ей понятным законам. Дивиться тут нечему. И отец стал такой забытой знаменитостью. Правда, перестроечная власть, над которой он всегда потешался, была к нему куда более милосердна, чем его коллеги и друзья. Отца назначили на пост директора Театра Наций — дав ему кабинет, секретаря, высокую зарплату, машину и сохранив социальный статус. Как он ощущал себя в этой должности? Он был легкий и тонко чувствующий человек с блестящим чувством юмора. Человек, который обладал собственным миром, полным классических мелодий, рифм и фантазий. Миром, благодаря которому он прожил после изгнания из театра Вахтангова почти семь лет. И все же диву даюсь, как у него не разорвалось сердце от горя тогда, в 1987 году, в зрительском фойе его родного театра. Оно разорвалось, но семью годами позже.

— Папа, ну как ты себя чувствуешь, как сердце? — озабоченно спрашивала я его в то время, зная о его стенокардии и повышенном давлении.

— Деточка, не волнуйся! Слава Тебе, Господи, что не арестовали и не посадили. (На юность отца пришлось множество гибелей и исчезновений многих дорогих его дому людей.) Мне все-таки повезло гораздо больше, чем многим. Твоя мама всегда говорила, что Симоновы везучие. Дали зарплату, и машину, и статус. Приведу в порядок все свои дела. Я, может быть, ноги унес… А ты представляешь — эта шпана-молодежь, которую я в театр набрал, даже не здоровается со мной. Вот такие дела. В страшное время живем. Время перевертышей.

Вячеслав Шалевич с возмущением рассказывал мне о том, как отец решительно отказался от какой бы то ни было борьбы за возврат в Театр. В то время как Шалевич, Пашкова и Целиковская всячески старались, на министерском уровне, вернуть отца в Театр, он, узнав о назначении в Театр Наций, сказал Шалевичу:

— Слава, оставь это все… Мне дали машину и огромную зарплату.

— Идите-ка вы на х…, Евгений Рубенович, со своей зарплатой и машиной, — заорал Шалевич, который был убежден, что отец должен бороться за возвращение в Театр.


В оправдание заговорщиков могу сказать одно — отец был в эти годы совершенно невыносим. Он витал в иных мирах. Мне и самой хотелось убежать от него за тридевять земель. Было постоянное ощущение, что он как бы включал какую-то пленку и бесконечно повторял одно и то же, одни и те же идеи и фразы, уходя в собственный вымышленный мир. Мне часто казалось, что он все еще мысленно обращался к золотому веку вахтанговской сцены, когда живы были старики — ученики Вахтангова. Этого театра уже к середине восьмидесятых давно не существовало, а Евгений Рубенович Симонов, свято служа традициям и призракам, мало заботился о современности и о живых. Это я понимала очень трезво со всей болью и горечью. Убеждена, чисто по-дочерни, что во многом происходящее с ним было связано с его личной трагедией — потерей возлюбленной и истинно любящей его женщины и вместе с ней постепенной потерей ощущения окружающей его действительности. С уходом мамы он потерял камертон правды.

Не сомневаюсь, что фраза “Ты права, Филумена!” не раз проносилась в голове отца после его изгнания из Театра, поскольку моя провидица-мама нередко предсказывала, что Ульянов рвется к власти и в один прекрасный день своего добьется. Надо признать, что к Михаилу Ульянову мама относилась с большой симпатией. Видела в нем крепкого русского мужика, без всяких эстетских изломов. Она в своих мнениях о людях не основывалась на выгоде от них или их опасности для ее близких — у нее были свои собственные критерии.

Помню, как в момент затишья и перемирий, при самых неожиданных обстоятельствах, мама вдруг, слегка потирая виски, предостерегала отца:

— Женя, Миша Ульянов рвется к власти. Рвется давно, и придет время, он тебя свергнет — и будет по-своему прав.

— Не выношу я твоего кликушества!!! Я никому не позволю шутить с театром Вахтангова. Вот опять ты испоганила всем нам ужин. Слышать не хочу! Мишка актер, у него столько должностей, столько регалий. Зачем ему власть в театре?

— Я же сказала, будет прав по-своему. Вот посмотришь!

Более того, перед самой смертью мама решила написать письмо именно Михаилу Ульянову, с просьбой защитить любимых ею людей от напастей судьбы. Она еще со времен своей вахтанговской молодости очень доверительно и нежно относилась к Михаилу Александровичу, и он платил ей тем же. Пословица: “Муж и жена — одна сатана” не имеет никакого отношения к браку моих родителей, они не подходили ни под какие рамки народной мудрости.


Письмо мамы к Михаилу Александровичу Ульянову:

12 июня 1980 года. Ульянову.

Миша, я смертельно больна… Для очистки совести, а не из страха смерти еду в Киев. Вряд ли мне там смогут помочь: я верю в чудеса, но не для себя.

Мне некому, кроме Вас, поручить моих детей — Олю с Володей [мой первый муж, артист театра Вахтангова Владимир Симонов] — и мою единственную подругу Марину Александровну Пантелееву. Я сама ничем не смогла ей помочь в училище, но без меня ее могут сожрать.

Прошу Вас, не допустите этого. Это Вас не обязывает ни к чему, кроме крайнего случая: не дайте кого-либо из них сожрать и погубить.

Будьте счастливы. Лера.

Письмо это было написано за семь лет до изгнания отца из театра. Что это — предчувствие, что Ульянов вскоре свергнет отца? Желание защитить близких, любимых людей? Или действительно доверительно-доброе отношение к железному председателю, в котором мама видела глубины, сокрытые от отца? Не знаю, было ли это письмо отправлено адресату, или это был крик ее души, страх за близких. О том, что существует письмо к Ульянову, которым я могу воспользоваться, как некой охранной грамотой, мама мне говорила в последние месяцы ее жизни. Копия письма, хранившаяся у меня, никогда не была мною использована и к Ульянову я никогда ни с чем не обращалась. Это было бы немыслимым предательством по отношению к отцу, который иначе как преступником его после переворота не называл.

А вот еще одна удивительная дневниковая запись, сделанная мамой за несколько недель до ее смерти, 20 августа 1980 года: Снилось, что в переулках училища гуляю с М. Ульяновым по черному снегу и мокрым от тающего снега, хлюпающим мостовым. Спокойно и долго гуляем и разговариваем.

За несколько месяцев до смерти, в мае 1994 года, отец присылает мне звуковое письмо, которое ясно дает понять, что до последних дней своих он не мог простить Ульянову главного, с его точки зрения, преступления против Театра — забвения прошлого, забвения имен учителей.


Ну что же тебе сказать, деточка? Я все время думаю о том, как важно в Москву врубить имя моего отца… Имя поверженное, имя, которое в театре Вахтангова предано забвению… отрешено от театра. Кстати, мой портрет вынесли оттуда, а не так давно с полными почестями меня, как икону, опять внесли в большое фойе и повесили даже под Вахтанговым — ну, я, конечно, хохотал… Мало того, открыли мой кабинет и там тоже повесили мой портрет. Вот… говорят, что Ульянов боится возмездия, и что присутствие моего портрета как-то сглаживает его преступление… А он преступник… это совершенно очевидно… потому что довести театр до такого состояния, до которого он довел, мог только страшнейший преступник… для которого не существует (не помню точно цитаты Пушкина), но, кажется, что-то в этом роде:

Два чувства дивно близки нам,

В них обретает сердце пищу:

Любовь к родному пепелищу,

Любовь к отеческим гробам.

Вот отсутствие Рубен Николаевича, отсутствие Щукина, Мансуровой в самих душах нового поколения вахтанговцев — это, конечно, преступление