– Нет-нет! Не надо никаких сыночков!
– Почему? – опешила мама.
– Ну, потому что – куда нам? Мы сами еще дети, – сказал Чесноков, ну и что обычно говорят в таких случаях: мол, нам еще рано, и надо встать на ноги, и прочее…
А маму это задело.
И она спросила:
– А если я тебе скажу, что у нас уже точно будет ребенок?
Чесноков тогда совсем испугался и почти крикнул:
– Тогда надо от него избавиться! Срочно!
Вот и не сказала ему мама ничего, когда узнала, что и правда беременна.
Хоть и писала ему потом, и фото мои присылала, но решила так: пусть для сына он – умер. Не хочу, мол, чтоб сын знал, что отец хотел от него избавиться, и, если б послушалась его… Если б послушалась его – меня никогда бы не было… И бабочки вокруг лампы летали бы без меня… И Лайк по станции носился бы без меня… И поезда бы шли туда-сюда без меня… И голос в громкоговоритель объявлял бы поезда без меня… И девочка на перрон вышла бы, а меня – нет… И никогда не было! И не будет!
Это все мне мама потом рассказала. Когда Чесноков… ну, то есть когда папа ушел.
И я спросил:
– Но все-таки… Почему он за все время не пытался… ну… ни отношения там восстановить как-то, ни приехать… Может, приехал бы раньше, и ты бы его простила, не прогнала бы обратно в Америку сразу… И почему вообще Америка?
– Родители его увезли, такое время было. Многие уезжали за лучшей жизнью. Америка – как символ этой лучшей жизни, – грустно сказала мама. – Тем более у него родители лингвисты же были… Как раз английский знали хорошо.
– Ну да, – сказал я. – Увезли его, но это ж когда было? Он теперь уже весь такой бородатый, взрослый, хоть и стесняется… Почему же он за все это время не приехал ни разу? А приехал только сейчас, когда ты написала, что авария?
И мама раздраженно сказала:
– Вот завтра он придет опять, сам у него и спроси, что ты меня-то спрашиваешь!
Я замолчал, конечно. И мама молчала.
А потом вздохнула, быстро так, одним носом. Как будто перед прыжком в холодную воду. И сказала:
– Если бы все было просто, понимаешь? Если бы во всем была логика, как вот у меня в магазине. Такой-то товар, столько-то штук по накладной, качество, заказ-дозаказ, просрочка… Но нет. То – магазин, а это – жизнь. И в жизни никакой логики иногда. Даже часто. Ну да, посылала ему фото твои, писала, он же отец все-таки, имел право знать… Но мне было так обидно за тебя, понимаешь? Как он сказал тогда, когда прощались, на станции: «Ни в коем случае, избавиться, срочно!» Он не знал, да, что я уже была беременна, я и сама не знала… Но – он так сказал! Про тебя! Про тебя, Олежка! Такое разве можно простить? Вот и не прощала. И он понимал, что не прощу. А ты не понимаешь?
Я понимал. И все-таки не понимал.
И решил спросить у папы.
Он пришел на другой день, и снова смущался, и бормотал, что все будет хорошо, и, если здесь меня не смогут поставить на ноги, он заберет меня в Америку, и маму тоже заберет…
А если я вылечусь и тут – все равно заберет. Что тут делать? Зачем тут жить – на маленькой станции, с вечным гулом поездов под окнами? Где на много километров во все стороны – только лес, лес, лес…
Я говорил:
– Так мы же в Москве сейчас?
– Больница в Москве, – подтверждал папа. – Но ты же скоро вернешься домой. А там – что? Ничего там! И вообще, ну что тут ловить? Когда такая обстановка, и прочее… Да ну, что говорить! – Папа-Чесноков махал рукой. – Полетим!
И я наконец решился. И сказал:
– А можно спросить?.. Что-то.
– Да, конечно! – почти крикнул Чесноков, и тут же так засмущался, что прямо весь ушел в свою бороду.
– А… – Я все не знал, как спросить. – Ну, просто… Вы не обижайтесь…
– «Ты», – тихо подсказал Чесноков. – Я отец, меня лучше на ты…
– Ну, в… ты… не обижайтесь. Но почему вы меня не забрали раньше… ну, ты… Почему ты не приехал за все время ни разу, ну, понятно, что мама не хотела, обижалась, но ты же мог, и она бы простила, она же добрая, мама… Она бы простила, ну, и вы бы поженились. А потом уже можно было нам всем и остаться, и уехать, и все можно было бы… Почему ты – только сейчас?
И он тогда сел на кровать, грузно так опустился, аж кровать заскрипела вся, сидел и снова, как вчера, смотрел в стену. А потом тихо сказал стене:
– Прости.
– Да я ничего, – ответил я. – Просто – почему?
– Это жизнь, сын, – тихо сказал он, прямо как мама вчера, сказал, все глядя в эту зеленую стену с белой полосой наверху. – Сперва живешь, взрослеешь, учишься, работаешь, ждешь чего-то, веришь, что горы свернешь… А потом однажды просыпаешься, а тебе – тридцать пять. Полжизни. И ты один. Совсем. Родителей нет уже, никого нет… Один в чужом мире.
– В Америке?
– Не в Америке, – серьезно сказал Чесноков и наконец с трудом повернулся ко мне, поглядел исподлобья: – В мире. Понимаешь?
Я молчал. Слушал. Он продолжал, все так же тихо, иногда вскидывая исподлобья глаза и снова пряча.
– Ты один, и есть у тебя только сын, сын, который не знает тебя, который думает, что ты умер, что тебя просто нет, а ты – есть, ты живешь за много тысяч километров, но ты – существуешь и что-то делаешь, ешь, спишь, работаешь, чего-то даже вроде и добиваешься, но однажды просыпаешься и понимаешь: не надо ничего. Не будет ничего, если не будет сына. И тогда ты бросаешься за компьютер, и пишешь его матери: «Прости, ну пожалуйста, прости меня, я очень хочу его видеть, пожалуйста, я прилечу, не выгоняй меня только, пожалуйста, я знаю, ты мне триста раз писала, что на порог не пустишь, но умоляю, он должен знать, что я – есть!» А она отвечает: «Поздно».
Чесноков замолчал, снова уставился в стену, я не видел его лица, видел шею, с двумя складками, и бороду черную, завитушками, и волосы черные, тоже чуть кудрявые…
– В смысле – «поздно»? – наконец решился уточнить я. – Я же, это… Я ж не умер.
– Врач не знал, выживешь ты или нет, и она не знала… – почти прошептал Чесноков, не поворачивая головы. – Тогда, на станции, не знала, что беременна. Теперь – не знала, что ты выкарабкаешься… Вот и написала сгоряча и от горя: «Поздно». И я сразу купил билет и полетел. Ничего больше не спрашивая. Ну, потом уж, пока летел да ехал, она написала в подробностях… И оказалось – не поздно. И это – главное, сын.
– Но ты все-таки мог же и раньше… – зачем-то снова сказал я.
Он повернул голову, и я увидел, что в завитушках его бороды, как в паутине, запутались слезы, большие и продолговатые, как глаза той девочки на станции… Такой взрослый, и такой стеснительный, и вообще плачет… И я решил: не буду больше ничего спрашивать. И он тоже больше ничего не говорил.
Так и попрощались. Молча.
Он приходил почти каждый день, и я, в общем-то, к нему привык. Но все равно было как-то странно. Вот пятнадцать лет думал, что он умер. А он жив и вполне себе здоров, кажется. И в Америку увезти даже хочет. Хм.
Как-то мама рассказала ему, как у нее в магазине вытащили телефон, и пришлось покупать новый, и папа-Чесноков махнул рукой:
– Да я тебе сто новых телефонов подарю! Не нищий…
И мне было, с одной стороны, радостно за маму, с другой – неприятно, что он хвастается тем, что «не нищий». Почти как тетя Женя хвасталась своим мужем, а он вон какой оказался…
И я вспомнил про тетю Женю. Я ее с тех пор так и не видел. Хотя мама говорила, что она в соседней палате. И я вдруг подумал похолодев: а что, если тетя Женя погибла? Вдруг мама мне просто говорить не хочет, чтоб не расстраивать?
Но однажды, когда я уже немного мог подниматься и потихоньку выходить в коридор, я увидел на каталке тетю Женю. Она меня сразу узнала и отвела глаза: еще бы, из-за нее это все!
Но я сказал, что все хорошо, бывает… Я и правда не сильно на нее сердился. Тем более ей и так худо.
Я сел рядом с тетей Женей, там как раз кушетка была, возле ее каталки, и мы с ней немного поговорили.
И она с гордостью сказала, что Игорь Яковлевич к ней почти каждый вечер приезжает, а «зайку» свою окончательно бросил! Приезжает и привозит цветы и все самое вкусное, «заходи ко мне, поделюсь»… И я сказал как всегда:
– Угу.
Тетя Женя погладила меня забинтованной рукой по голове, но ногтями, как раньше, не получилось: рука была вся в гипсе.
– А вообще, – сказала тетя Женя, – извини, пожалуйста, ради бога, извини, что так получилось… Такое, понимаешь, действительно «Ну, погоди!» вышло с этой «зайкой»… Ну, я образно…
И тетя Женя хихикнула, и еще сильней хихикнула, и потом стала хихикать без перерыва. Смеялась и утиралась забинтованной рукой, утиралась и смеялась. Нервный такой смех. Но мне почему-то тоже стало смешно, и так мы с ней сидели и хохотали оба долго. Пока нас санитарка не разогнала по палатам.
19
«Привет, Олег. Это Юля. Помнишь меня? А я тебя помню. Помню, как Леша меня с тобой познакомил, и как мы потом ходили, и как потом Леша рисовал меня, а потом тебя… И вообще – помню все-все… Извини, что так получилось… Я правда не хотела. Сама не знаю, что на меня нашло. Наверное, это все из-за родителей. Они меня так замучили, – мол, „дружи с Лешей, он нужный человек будет“ – что, может, я им назло это? Ну, в смысле – подумала, что ты мне нравишься.
Ты не думай, ты очень симпатичный, и обязательно кому-нибудь понравишься. Да что там кому-нибудь – ты многим понравишься! Еще отбоя не будет от девушек, вот увидишь… Зачем я тебе?
Я все занимаюсь в музыкалке, и в обычной школе, конечно… Учиться все сложней, скорей бы все это закончилось! Высылаю тебе аудио, я специально для тебя записала, как играю. Это Лист, „Юношеский этюд D-моll“. D-моll – это значит ре-минор. Ну, неважно… В общем, он очень сложный технически, и вот я его играю. Ну как?
Ты пиши, Олег, не пропадай. У тебя очень красивое фото на аве. Вообще ты очень симпатичный. Так что не думай. Дело не в тебе. Дело во мне.
У Леши все нормально. Игорь Яковлевич вернулся насовсем, очень тихий стал, совсем не грубый теперь, ну – понятно, ему стыдно… Из-за него всё, и тетя Женя в а