Я тихо сполз, взял с пола туфлю, запустил в наглую тварь и, конечно же, не попал; крыса, недовольно фыркнув, мягко шлепнулась на пол и юркнула в дыру за электроплитой. Стало тихо. Но стоило потушить свет, писк и возня возобновились. Тебя уже трясло от страха. Мы решили не выключать света, но крысы окончательно обнаглели: как только мы затихали, они начинали носиться при свете, не обращая на нас внимания.
Утром, проводив Тебя на работу, я тотчас отправился в магазин, купил несколько мышеловок и перед тем, как лечь спать, все их насторожил; в предвкушении мести мы даже пораньше улеглись и потушили свет… Первая крыса попалась через минуту, вторая — через пять, третья — через пятнадцать, а потом — через каждые полчаса. Это была ночь кровавого избиения крыс — за ночь я выловил их больше десятка. На следующую ночь — еще три; на третью попалась всего одна и, кажется, последняя: они были до того непугаными, что шли на любую приманку.
Наконец, настала благоговейная тишина; мы с Тобой были одни, и больше нам ничто уже не мешало: ни шорохи, ни шумы, ни посторонние глаза и уши; исчезло прошлое и будущее — с нами было только настоящее; мы купались в нем и пили его, как бьющее в нос шампанское. И с таким азартом предались радостям любви, что однажды планшет с молотобойцем не выдержал: проломился под нами, и мы рухнули прямо в корзину с рогами и черепами, а когда выбрались — хохоту нашему не было удержу; мы бегали нагишом по комнатам, потом вместе шли в ванную — отмываться, потом ужинали — и всё не могли унять хохота.
Ужин наш был беден: лишь хлеб, вареная колбаса и чай, — но мы не замечали бедности: мы наслаждались едой, взапой пили радость общения и не могли наговориться — будто намолчались и теперь наверстывали упущенное. Какую только ахинею мы ни несли! Мы размахивали руками и кричали, в нетерпении перебивая друг друга: "Подожди, подожди, сначала я!", "Нет, нет, я, я, я сначала!"… Мне казалось, что до сих пор я был в плену у взрослых людей, причем так долго, что сам стал слишком взрослым и серьезным, а теперь с облегчением стряхивал с себя эту ужасную привычку; я вдруг понял: ни ребенок, ни подросток, ни юноша не умерли во мне — лишь уснули, а Ты пришла и разбудила, и я снова могу быть пылким, открытым, искренним, ничего не тая — могу говорить все, что хочу, нести любую чушь, зная, что меня выслушают и поймут… Боже мой, какую скучную, тусклую, уродливую жизнь прожил бы я без Тебя!..
10
В следующий выходной Ты поехала утрясать с мужем вопрос: как быть с Аленой? — и уже часа через три привезла ее: отец, видно, устал возиться с ней и за одно лишь Твое обещание не брать с него алиментов отдал ее Тебе вместе с Алениными вещами; приехали вы на такси и привезли тюк с постелью и одеждой и два чемодана — с бельем и игрушками.
Алена шаг за шагом обследовала наше необыкновенное жилье, устроив тщательный опрос: "А это что?", "А это зачем?"… Потом, чтобы сдобрить ей впечатления, Ты затеяла маленькое пиршество, а перед этим, достав заветную папку с записями, выудила оттуда какой-то особенный рецепт и взялась стряпать торт, вовлекши в стряпню Алену…
И наше новорожденное маленькое семейство, пока никем еще, кроме нас самих, не признанное, пустилось в плавание по зыбям житейского моря в столь необычайном ковчеге — в Колядиной мастерской… Уже знакомый с законами этого моря, я знал, как оно коварно и как в нем тонут и лодчонки, и дредноуты: разбиваются о подводные камни эгоизма, их засасывают песчаные мели попреков, шквалы ссор рвут в клочья паруса, волны захлестывают двигатели мечтаний, за годы плаванья гниют и расшатываются крепи отношений, и однажды команда вместе с накопленным добром ухается в ледяную воду…
* * *
Еще когда мы делали уборку, на одной из полок стеллажа я нашел заваленное хламом собрание альбомов по искусству — так Коляда, видно, замаскировал его от грабителей. Альбомов было не меньше сотни, толстых, тяжелых, и охватывало это собрание всю историю искусств, начиная с древних Египта, Средиземноморья, Востока и Руси и кончая современными мастерами. Кое-какие альбомы были мне хорошо знакомы — сам собирал их когда-то и прекрасно знал, сколько времени, сил и денег это увлечение отнимает. Коляда начинал восхищать меня все больше…
Я решил, не торопясь, просмотреть все эти альбомы, и когда начал — ко мне присоединилась Ты, а за Тобой и Алена; мы с Тобой листали их вместе и комментировали каждый на свой лад. А Алена рассматривала их сама, задерживая взгляд на иллюстрациях с обнаженными телами мужчин и женщин. Тебе, я видел, очень хотелось тогда вырвать у дочери книгу, а я незаметно Тебя удерживал.
Алена отрывала взгляд от книги и с серьезнейшим выражением лица задавала мне каверзный вопрос — к примеру: "А почему у голого дяденьки вот тут — листик?"… Вопрос явно задавался с намерением меня испытать — или смутить? — и я спокойно объяснял ей, что там, где листик, у всех мужчин все одинаково, так что художнику это неинтересно; затем мы с ней отыскивали обнаженную мужскую фигуру, у которой не было пресловутого листика, и ее тоже рассматривали, и я объяснял, что все, оказывается, просто, и стыдиться обнаженного тела незачем… Точно так же мы разбирались с вопросом: "Почему эти голые тетеньки и дяденьки — вместе?"… Алена кивала, удовлетворенная моим объяснением, а Ты между тем незаметно, но крепко пожимала мне руку — я выдерживал и Твой экзамен тоже…
* * *
Как-то вечером Алене не хотелось идти спать; Ты настаивала; назревала ссора. Я вмешался: пообещал Алене, если она ляжет, рассказать сказку; она тотчас же легла, и сказка была мною рассказана… С тех пор, ложась спать, она непременно просила меня рассказать сказку. Однако запас их я быстро исчерпал; пришлось пересказывать когда-то читанного Жюля Верна и Александра Беляева, а когда и этот запас исчерпался — стал придумывать сказки на ходу и тут наткнулся на сюжет, которого мне хватило надолго: о приключениях трех дружных приятелей, Медведя, Лисы и Зайца, — причем в прототипах их угадывались мы сами. И где только ни побывала и что только ни вытворяла эта троица: ездила в машинах и поездах, летала в самолете и прыгала с парашютом, плавала на корабле и попадала в кораблекрушения, забиралась в сибирскую тайгу и в амазонские джунгли, поднималась в Гималаи и спускалась в жерла вулканов, а в Африке встречалась со львами, слонами и крокодилами. Причем сам я только намечал сюжетную линию, а уж детали придумывали вместе; а когда и наша, общая с Аленой, фантазия истощалась, Ты, занятая своими делами — оказывается, Ты слушала нас в пол-уха! — подсказывала нам новый поворот…
* * *
Матушку, наконец, мы с Таней перевезли в деревню, и я стал мотаться туда в свободное время. Целые дни маьушка теперь проводила на воздухе и заметно после зимы крепла. Пора было начинать копать гряды — работы с землей там всегда непочатый край, и как-то так у нас с Татьяной распределилось, что зимует матушка у нее, а уж в деревне летом помогать ей должен, главным образом, я: у меня лето свободное.
Я всегда был легок на подъем — хоть в деревню, хоть в лес — и любил ездить в одиночку: считалось, что у нас с Ириной разные интересы. Однако теперь без Тебя ездить мне не хотелось, но с матушкой заговорить об этом не решался: она у нас — суровых патриархальных взглядов; тем более что там — ее вотчина, и без ее ведома ничего делать было нельзя, поэтому вся женская половина нашего клана ездила туда без охоты; даже Таня не могла там справляться с матушкиным упрямством. Это — во-первых. А, во-вторых, матушка была строптива в отношении морали — в ней слишком крепко сидел ген ее предков-староверов.
И вот в один из приездов я решился, наконец, заговорить с ней о том, что давно живу не с Ириной, а с женщиной по имени Надежда. И что же? Оказывается, она об этом знает: ждала, наверное, когда доложусь сам?.. Я рассказал ей, кто Ты, почему мы вместе, да как устроились — пусть уж узнает подробности от меня, а не из вторых и третьих рук… Но как я ни старался объяснить ей серьезность наших с Тобой отношений — поколебать ее убеждения в том, что я — человек легкомысленный, не смог: она тут же принялась меня развенчивать:
— Да что же это за жизнь, сынок? Скольких человек ты сразу сделал несчастными: жену, сына, свою новую пассию, ее мужа, ее дочь! Двух детей оставить сиротами!.. — и по ее щеке поползла слезка; то была явная слеза обиды: не смогла воспитать меня серьезным человеком.
— Мама, да какой же сын сирота — он взрослый человек! — возражал я.
— Значит, взрослый сирота.
— Но не хочу я над ним всю жизнь квохтать!.. И не собираюсь я Надиного ребенка отнимать у отца! Да сам буду ей неплохим отцом!..
— И что это за женщина: разрушить две семьи!..
— Не она — так другая появилась бы; у нас с Ириной давно шло к этому!
— Вот и осчастливил бы другую — вон их сколько, одиноких-то!
— Сердцу, мама, не прикажешь.
— Бросьте вы со своим сердцем! Над сердцем, между прочим, голова есть! Столько лет, а ума не нажил! И эта дрянь тоже…
— Мама, нельзя так — она моя жена!
— Да какая она жена!
— Но мы бы с Ириной только отравляли жизнь друг другу! Ты этого хочешь?
— Терпеть надо — это вот и есть жизнь, сынок! Тебе и новая жена надоест — или ты ей надоешь… Какой ты пример сыну подаешь! И зачем только я дожила до этого!.. — хныкала и причитала она, разрывая мне сердце.
В этой нашей с ней дискуссии я вспомнил, как она, исправная книгочейка, была когда-то неравнодушна к роману "Анна Каренина". Не знаю: сколько раз она его прочла? — но я кольнул ее этим:
— А помнишь, как ты "Анну Каренину" читала? Аристократке ты, значит, позволяешь уйти к любимому человеку, а мы манерами не вышли?
— А ты помнишь, чем там кончилось? — ни на сантиметр не уступала мне она. — Всех ведь ее любовь погубила! А эпиграф помнишь? "Мне отмщение, и аз воздам"! Потому что с этим не шутят; Толстой это понимал!
Приговор ее был неумолим.
— Придет лето, Игорешка приедет… — вздыхала она. — Да и Ирине захочется. Что мне их теперь, выгонять?