Когда часов в одиннадцать возвращались, день уже успевал накалиться, и мы делали крюк к пруду, который нашли за дачным поселком. Пруд был большой и круглый, с обсаженной тополями дамбой, на которой томился одинокий рыболов. Один берег пруда круто обрывался в воду, по верху обрыва росли огромные березы, а по другому, пологому, берегу сбегала к самой воде зеленая мурава.
Мы поторапливались туда: к середине дня там собиралась ребятня со всей округи и взбивала воду у берега до молочно-белесого цвета; но если успевали раньше их — пруд с отражением в воде обрыва и зеленых берез наверху был абсолютно зеркальным; на дамбе шумела вода, а над водой кружились синие стрекозы и, попискивая, летал куличок…
Накупавшись до звона в ушах, мы возвращались домой — жарить картошку с грибами и затем обедать. Во всем этом было ощущение усталости от непомерной полноты дня. А вечером ездили в центр — в кино или в парк, или на гастрольный спектакль — или просто гуляли по району.
Гуляя, мы однажды обнаружили недалеко от дома пригородный вокзал, а рядом с ним — длинный пешеходный мост через железнодорожные пути, а на той стороне дороги — пригородный поселок с чисто деревенским укладом: деревянные избы, палисадники с пышными цветами, запах мяты и укропа из огородов…
Больше всего нам нравился сам пешеходный мост: с его высоты были видны уходящие вдаль блестящие рельсы, паутина проводов над ними, желтые, зеленые, красные огни светофоров, старинные, красного кирпича, станционные постройки, и все это — в обрамлении монолитной зелени вековых тополей и светлого в сумерках неба; от неброской красоты всего этого было так хорошо, что захватывало дух… В конце концов, все эти березы, сосны, тополя, небо, цветочные поляны, городские перекрестки с уходящей вдаль перспективой улиц, ритм движения поездов на железной дороге, — всё в то лето было продолжением нас самих. Переполненный чувством этой будничной красоты, я молча сжимал Твою ладонь, и Ты отвечала мне пожатием; мы постепенно учились понимать друг друга без слов.
* * *
Павловские с их машиной лето проводили активно и вовлекли в свой отдых нас: почти каждый выходной мы мотались за грибами, ягодами, травами, на охоту, на рыбалку. Цель поездки обозначалась загодя, и в течение недели мы к ней готовились: закупали, готовили и упаковывали провизию, составлялся список необходимых вещей, и в самой подготовке были свои предвкушения и переживания.
Изюминкой всякой тематической поездки был ужин у костра и ночь под звездами… Павловские любили жить вкусно и добротно и радоваться жизни вместе с друзьями, причем в самые близкие друзья в то лето они выбрали нас с Тобой. Походное снаряжение у них имелось для любых нужд, а поскольку у нас с Тобой ничего не было — они оделяли им и нас.
Если собирались на один-два дня, то брали и Алену, так что в Борисову машину садились (как мы шутили) семьей из шести человек, включая мраморного курцхаара Топа… Станиславу с Борисом страшно возмущал англичанин Д. К. Джером, который не считал собаку человеком — Топ Павловский (так мы его величали) был настолько членом семьи, что за ужином Борис иногда сажал его на стул за обеденным столом, ставил перед ним тарелку, и они клали Топу то же, что ели сами. Топ ел аккуратно, не роняя ни крошки, а, дожидаясь следующего блюда, с достоинством смотрел только перед собой, не заглядывая в чужие тарелки…
Возвращались в город усталыми, с красными от июльского жара лицами и с охапками сомлевших от жары полевых цветов; Ты тотчас ставила их в воду, и они оживали… Букеты эти потом все равно быстро увядали, но, даже увядшие, сладчайше пахли сухим луговым сеном…
Но что так спаяло нас тогда с Павловскими в одно дружное семейство? Эрос ли — или иной какой античный бог, витавший над нами незримо и опутавший нас тончайшей серебряной канителью, нисколько нас не тяготившей? Или, быть может, мы, не отдавая себе в том отчета, сообщали какую-то энергию их отношениям между собой? — но больше поползновений у Павловских соблазнить ни меня, ни Тебя не было; их место заняла дружеская привязанность к нам, всем троим, включая Алену — они уже, кажется, не могли себя без нас помыслить.
* * *
Однажды, в воскресенье, когда мы, утомленные такой поездкой, вернулись вечером домой, вымылись и сели ужинать, идиллия нашего отпускного бытия была нарушена: явился Коляда. Причем заявился он не один, а в сопровождении двух приятелей, все — в подпитии, принеся с собой еще несколько долгоиграющих бутылей портвейна. Как быть? Ехать к Павловским? — но они и так два дня были с нами… Надо было уходить, а мы, с нашей щепетильностью: это невежливо перед хозяином! — медлили и не знали, что делать.
После краткой церемонии знакомства (я представил Тебя Коляде, а Коляда нам — своих приятелей) он, пройдясь по мастерской, иронично поглядывая на диван-кровать, стол, чистые постели, стал куражиться:
— О, да вы превратили мою мастерскую в будуар!
— Нет, просто вымыли и привели в порядок, — оправдывался я.
— Но это не моя мастерская! — продолжал он куражиться. — Здесь не осталось моего духа!
— Да ты, Коляда, должен им спасибо сказать — сколько они у тебя тут грязи выволокли! — взялся нас защищать один из его приятелей.
— Какая грязь? Это моя атмосфера! — ворчал Коляда…
Затем он сел за стол и бесцеремонно обратился к Тебе:
— Хозяйка, корми нас — мы голодны!
— Сейчас приготовлю, — спокойно отозвалась Ты и, держа слегка испуганную Алену возле себя, принялась на скорую руку готовить ужин: салат из свежей зелени, жареную картошку. Я, открывая и ставя на стол остававшиеся у нас в запасе консервы и нарезая хлеб, сказал Коляде:
— Мы не будем вам мешать — сейчас уйдем.
— Обижаешь! — заявил Коляда. — Куда ж вы пойдете, на ночь глядя? Вы нам не мешаете. Садись — поговорим. А дама украсит наше застолье…
И я дал тут слабину: сел с ними, чувствуя при этом нелепость ситуации: общего языка мы, конечно же, не найдем; да просто сидеть с ними в душный июльский вечер, пить дешевый портвейн и слушать их пьяную болтовню не было никакого желания… А когда Ты приготовила и подала ужин, прилипчивый, желавший быть галантным Коляда и Тебя тоже затащил за стол, и мы с Тобой чувствовали себя за столом препакостно: говорить было не о чем; Коляда с приятелями пили портвейн полными стаканами и еще больше дурели; крича и перебивая друг друга, они завели спор о том, кто из них троих лучший художник; но так как Коляда орал громче всех — приятели были вынуждены признать его лучшим художником всех времен и народов, а сам он великодушно распределил второе и третье места между ними.
Я начал о чем-то говорить, но он перебил меня:
— Скажи мне, профессор, такую вещь…
— Я не профессор, — возразил я.
— Но ты же читаешь лекции?
— Да, но…
— Значит, профессор! Слушай сюда… — и он стал рассказывать о своем знакомстве с каким-то почтенным питерским профессором, дядей своей нынешней супруги, которая возила Коляду в Питер — знакомить с родственниками, уговаривая дорогой, чтобы он там не пил и не матерился… — И вот приходим мы, значит, с моей Веркой к профессору, — куражливо продолжал Коляда, — и начал он мне рака за камень запускать: такую, знаешь, умную беседу про искусство навяливает, что я только потею и крякаю. Потом обедать повели. Сидим в столовой; всё путем: хрусталь, фарфор, серебро, — а профессор все говорит и говорит, а я смотрю: у него там бар встроенный, а в баре — бутылок!.. Он достает по одной и угощает глоточками: это вот французский коньяк, это английский джин, это виски, — и всё рассказывает, какие это знаменитые марки да как там умеют пить. А рюмочки — с наперсток, и такие всё напитки вкусные! Я киваю, а сам на бар пялюсь, как приклеенный. И так мне этот бар в мозгу засел… Я тогда начинаю старика вопросами изводить и чокаюсь с ним почаще. Смотрю, набрался мой свояк!.. А дело — к вечеру. Сам тоже притворился: будто бы не могу идти, падаю, и только! Супруга профессорская оставляет нас с Веркой ночевать; в гостиной диван разложили, легли мы, а я лежу и слушаю… Наконец, утихло все, Верка заснула. Встаю я тогда и босиком, крадучись — в столовую, открываю бар, сажусь перед ним и начинаю пить эти напитки по порядку — как профессор учил. Прикончу бутылку — другую начинаю: они же — чего там — початые!.. В общем, утром нашли меня на полу; штуки три не успел допить; зато, мужики, это — зашибись, как обалденно! — закатывал Коляда глаза. — Верка моя обругала меня по-страшному: "Вася, как тебе не стыдно!" — и в тот же день мы из Питера свалили… А чего тут стыдного? Каждый по-своему с ума сходит, верно?..
Коляда начал вторую историю… И тут закончился портвейн.
— Завари нам, пожалуйста, чаю, — сказал я Тебе.
— Нет, чаем мы не обойдемся — я не чай сюда пить приехал! — объявил Коляда. — Кто пойдет за пойлом?
Наступила пауза. Я понял: идти — мне.
— Сколько вам нужно? — встаю из-за стола.
— Да, считай, сколько мужиков — столько и надо, чтоб потом не бегать, — отвечает Коляда. — Деньги есть, или добавить? — глянул он на меня испытующе, и я поразился, насколько его взгляд поверх очков, приспущенных на нос, трезв, как стеклышко. Но ведь я своими ушами слышал, как его язык заплетался! Что за дьявольский театр? Я перевел глаза на его товарищей: сидят с осоловелыми лицами, бормочут что-то невнятное.
— У меня хватит, — ответил я и посмотрел ему в глаза, проверяя устойчивость его взгляда. Он ясно понял то, что понял я, и усмехнулся. "Да, я не пьян! — ответил его взгляд. — Я всего лишь развлекаюсь, как могу…"
Ты встала следом за мной. Мы прошли в собственно мастерскую: там, не раздеваясь, уснула на лежанке утомленная донельзя Алена; там же, в ящике письменного стола, лежали наши деньги… Если бы здесь не было Алены, я бы, конечно, взял Тебя с собой, но я лишь спокойно сказал Тебе:
— Ничего не бойся — я скоро…
Было около полуночи. Тогда можно было достать водку в полночь только в ресторане или у таксистов, и — вдвое дороже, чем днем в магазине. Но какой, к черту, здесь, на окраине, ресторан? Я пошел на бли