Ты, тобою, о тебе — страница 26 из 47

Вот за решетчатой оградой — двухэтажная школа, где училась Ты; вот тротуары, по которым Твои ноги прошли тысячи раз, заборы, через которые Ты лазала девчонкой, обдирая колени, вот — деревья, кусты, трава, на которые Ты смотрела ребенком, подростком, девушкой…

Ты вдруг увидела на тротуаре расчерченные мелом детские "классики", остановилась перед ними — и начала прыгать на одной ноге по неровным клеточкам.

— Мама, да ты что? — с ужасом пролепетала Алена. — Люди увидят!

— Ха-ха-ха! — заливисто расхохоталась Ты. — Это же я, я их рисовала — на этом самом месте, двадцать лет назад!

— Мама, пойдем! — схватила она Тебя за руку и потащила прочь.

А вот и Твой дом под огромным тополем с тяжелой темной кроной; вот три ваших окна на первом этаже, под которыми мы проходим — в них пышно цветут алые герани и фуксии.

Дверь нам отворяет Твой отчим, "папка" Геннадий Михайлович:

— О-о, кого я вижу! И внученька приехала! — искренне радуется дед, подхватывает Алену на руки, и мы входим в дом.

Геннадий Михайлович худ и темноволос, с глухим прокуренным голосом, с бледным сухим лицом и щегольскими, в ниточку, усами; одет он в полосатую тельняшку и черные, хорошо отутюженные флотские брюки-клешь. Мы крепко пожимаем друг другу руки.

А вот, наконец, и Твоя матушка, Евдокия Егоровна: она выходит из кухни в затрапезном ситцевом платье и клетчатом фартуке, первым делом впивается острым взглядом в меня и говорит:

— А я как раз оладьи пеку — будто чувствую: кто-то придет!

Вот она какая, значит, Твоя мама! Я смотрю на нее во все глаза. Сухопарая пятидесятилетняя русоволосая женщина с суровым и серым каким-то лицом, с блеклыми усталыми глазами, с зычным голосом работающего на открытом воздухе человека… Ее лицо — почти копия Твоего. Только грубая копия. Неужели и Ты будешь когда-нибудь такой же — сухой и жесткой, с острым холодным взглядом и грубым голосом?.. Нет, никогда! — Твой голос останется чистым, глаза сияющими, а лицо светлым — Твой лик и Твою душу огранивает и шлифует свет любви!..

Тем временем вы, все трое: Ты, Алена, матушка, — заговорили разом, а я стал незаметно осматриваться… В комнате — опрятно, но голо: дерматиновый диван, стол, несколько стульев. Только на окнах еще пышнее, чем видно с улицы, цветут цветы — целый сад полыхает, загораживая свет, оставляя в комнате полумрак, в то время как на улице буйствует солнце.

— Какие пышные у вас цветы! — говорю я Евдокии Егоровне.

— У мамы рука на цветы легкая — она заговор на них знает! — с готовностью отвечаешь Ты мне и, заметив мою недоверчивую улыбку, зажигаешься: — Да, мама знает заговор, и у нее в самом деле легкая рука!.. — и матушка Твоя поддерживает Тебя: да, знаю, да, легкая, — и Ты довольна, что всё так дружно, так хорошо у нас складывается… Но тут Ты заметила, как Геннадий Михайлович накинул пиджак, и встревожилась:

— Папа, ты куда?

С самого нашего прихода Ты, надо сказать, разговаривала с ними строго-покровительственно; я Тебя такой еще не видел, — а они с Тобой — скованно, даже робко… Глаза у Геннадия Михайловича заюлили:

— Сейчас приду — тут, недалеко.

— Водку брать не смей — мы принесли! — строго сказала Ты.

— Да зять ведь, угостить полагается! — слабо запротестовал тот.

— Пусть сходит, — разрешила Евдокия Егоровна.

— Знаешь, мы не для того сюда ехали, чтоб смотреть, как вы напиваетесь! — сурово выговорила Ты ей.

— А с чего ты взяла, что напиваемся? — тут же обиделась Евдокия Егоровна. — Пьем — это правда, но не напиваемся!..

Геннадий Михайлович, воспользовавшись вашей перепалкой, исчез, а Ты стала заметно нервничать, умолкла и нахмурилась.

Матушка Твоя меж тем собирала на стол.

Тесть вернулся быстро и выставил на стол целых три бутылки водки. Меня при виде их передернуло, а Ты нахмурилась еще суровее.

— Куда такую прорву набрал? — накинулась Ты на него. — Убери сейчас же!.. А шоколадку Алене купить не догадался?

— Да я, Надя, не в магазине брал, — пробормотал он.

— У азербайджанца опять? В долг? — спросила Евдокия Егоровна.

— Ага. Сейчас сбегаю, куплю шоколадку, — сказал он, убирая две бутылки со стола. — Дай, мать, денег.

— Где я тебе возьму? — раздраженно отозвалась Евдокия Егоровна.

— Ладно, не бегай. Есть торт и конфеты, — хмуро махнула Ты рукой.

* * *

Как-то почти сразу сели за стол. На столе — незамысловатый обед: жареная картошка, селедка, салат из редиски и свежих огурцов, оладьи. И граненые стопки. Тебе тесть налил вина, остальным — водки.

— Ну, со знакомством! Поехали! — кратко провозгласил он, поднял стопку, торопливо чокнулся со всеми и поднес стопку ко рту.

— Погоди, успеешь! — одернула Ты его. — Я привела сюда мужа, которого люблю и уважаю; вы его впервые видите — и вам нечего сказать нам обоим?

— А что еще говорить? — добавила за мужа Евдокия Егоровна. — Непривычные мы… Счастья вам.

— Правильно, мать! Лучше не скажешь! — крякнул Геннадий Михайлович и, наконец, опрокинул в себя стопку, которую явно устал держать.

Выпили и мы с Тобой. Этот ужасный обычай: пить по любому поводу… Когда-то я робел перед обычаями; теперь научился пренебрегать — или симулировать, если не хватает смелости обидеть отказом. Но там, в Твоем родительском доме, я не пренебрегал и не симулировал — я приготовился выпить все, что мне полагалось на правах гостя. Хотя бы при первой встрече.

Но не я, а сам хозяин и пал жертвой обычая… По две стопки одолели быстро; Геннадий Михайлович, переругиваясь с Евдокией Егоровной, успевал при этом подливать. Когда Ты пыталась протестовать, я молча дотрагивался до Твоей руки, и Ты замолкала.

После третьей лицо у Геннадия Михайловича стало наливаться свекольной багровостью, волосы его взмокли и прилипли прядками ко лбу, а сам он вспотел и стал бестолково разговорчив.

— Значит, литература, да? — повернулся он ко мне. — Знаю, тоже любил. Стихи вот ей читал, — ткнул он пальцем в Евдокию Егоровну и произнес несколько разрозненных есенинских стихотворных строк: — "Уйду бродягою и вором… Пойду по белым кудрям дня!.. На рукаве своем повешусь"!.. — причем произнес он их так прочувствованно, что в глазах у него блеснули слезы.

Ничего больше не вспомнив, он перескочил на воспоминания о детстве — и тоже разрозненные: про вот такие яблоки в саду у деда, про крик пастуха на заре: "А ну-у коров выгоня-ать!.." — но опять расчувствовался до всхлипа, и тут же перескочил на флотскую службу — самое яркое, кажется, что пережил в молодости. Говорил он невнятно, проглатывая концы фраз и повторяясь, так что Евдокия Егоровна одернула его:

— Ну, завелся опять, моряк-с-печки-бряк!

— Иди в задницу! — взревел на нее Геннадий Михайлович.

— Папка, что это такое — как ты с мамой разговариваешь! — возмутилась Ты. — И хватит, мы сто раз это слышали!

Однако он не унялся — а важно и с достоинством изрек:

— Молчите, женщины — не с вами говорю!

— Хватит, тебе сказали! — рявкнула на него Евдокия Егоровна.

— Че ты, курва старая, с человеком поговорить не даешь? — возмутился Геннадий Михайлович и, апеллируя ко мне, снова ткнул в жену пальцем: — Меня никто столько не оскорблял, сколько эта стерва!

— Папка! — крикнула Ты на него, а Евдокия Егоровна взорвалась:

— Ах ты, рожа ты неумытая! Кто тебя отмыл?

— Ты, что ли? Да я бы лучше нашел!

— Хватит! — треснула Ты ладонью по столу.

— Баба, деда, не ругайтесь! — попросила Алена спокойно — она, видно, подобные свары уже слышала — но ее уже никто не слушал.

— Пьяница несчастный! Алкоголик! — кричала Евдокия Егоровна.

— Да, пьяница! Но не алкоголик! Я работаю! — кричал отец, подняв палец.

Я вопросительно посмотрел на Тебя; надо было что-то делать.

— Пойдемте отсюда! — скомандовала Ты нам с Аленой, швырнув вилку на стол так, что та подпрыгнула и упала на пол, и решительно встала.

— Ну и катись! Подумаешь, осчастливила! — заорала на Тебя мать. — Еще и мужика привела! А прежний муж твой, Ленька, между прочим, на счету у начальства, повышение получил! Шалашовка ты — мало я тебя в детстве драла!

— Вот зарекалась к вам больше не ходить, и не приду больше — живите, как хотите! — ругливо, в тон ей ответила Ты; и когда мы уже были в прихожей, через незапертую наружную дверь бесшумно вползли два каких-то пришибленных существа — мужского и женского пола.

— А-а, Наденька! — осклабившись, прошелестело существо женского пола. — Мамочку проведать пришли?

— Чего вам тут надо? А ну вон отсюда! — рявкнула Ты на них, и те безропотно исчезли за дверью.

* * *

Теперь мы шли по улице быстро и молча; я молчал, потому что понимал: любое слово сейчас вызовет у Тебя раздражение, и думал лишь о том, как нелепо живут люди: Твои родители, моя сестра, Павловские, мы с Ириной когда-то… Нет, милая, у нас все будет по-другому: мы оплодотворим своей любовью эту жизнь, мы будем примером им всем!.. И только когда ушли далеко, Ты, еще не остывшая, колючая, накинулась на меня:

— Ну, насмотрелся, удовлетворил любопытство?

— Я не из любопытства, а из простого долга, — смиренно возразил я.

— Извини, — помолчав, сказала Ты. — Вот они, во всей красе! И соседка их Люба — такая же: уже учуяла, уже ползет на запах со своим хахалем!

Я сказал, что сожалею, что Ты поругалась с родителями — а Ты лишь махнула рукой:

— Ничего с ними не сделается!.. Все тут такие: от получки до получки, от пьянки до пьянки… Думаешь, почему я с тобой не шла? Выжидала: раньше они перед получкой тихие были, радовались, когда я приходила, — теперь даже этого нет! Как они мне противны, ты бы знал! Вся моя жизнь прошла под их застолья: день и ночь — галдеж! Потому и замуж не глядя выскочила. Сколько я водки в унитаз вылила, сколько с ними ругалась! А ведь, вроде бы, нормальные люди: мать — хорошая крановщица, отец — электрик с высшим разрядом… Куда всё? Чтобы стать перегонными аппаратами, относить зарплату азербайджанцу за вонючую отраву? Ничего хорошего не помню: платья — самые дешевые, туфли — рваные, никуда не ездила, нигде не была… — я чувствовал, Ты сейчас расплачешься, нагнетая в себе горечь и обиду — а день такой яркий, солнечный, зеленый!