Произнеся все это, я даже вспотел и взволновался.
— Как здорово ты это говоришь! — тоже волнуясь, сказала Ты. — Как, в самом деле, странно всё, как удивительно! Ты настоящий, ты сильный, ты умный!.. Но почему мне тебя все равно жалко, милый? У тебя даже слезы выступили!
— Спасибо, — отозвался я, уже спокойней. — Да ведь и Ты — настоящая.
— Ты — как лебедь среди гусей! Как здорово, что мы с тобой можем говорить обо всем!.. Волшебник мой, мой милый волшебник!
— Плохо, что я кажусь Тебе волшебником, — рассмеялся я. — Что будет, когда волшебство кончится?
— Ну что ты, как оно может кончиться? Оно — на всю жизнь!..
Правда, подобные разговоры у нас случались редко — в слишком немыслимые выси они нас уводили… После них, одумавшись, я ругал себя: зачем я так бесшабашно вытаптываю эти смутные, едва различимые контуры Твоего мира, водружая на их месте свои? Чтоб заслужить Твое восхищение? Но это же опасно: мой мир хорошо защищен, а Твой — такой хрупкий, такой уязвимый!..
Однако эти угрызения действовали на меня недолго — быстро забывались.
7
Настала летняя жара. Тебя приняли, наконец, в аспирантуру. Теперь Тебе полагался летний отпуск, а я уже отдыхал. Мы сговорились с Павловскими закатиться на дальние озера и готовились к поездке.
И вот все готово; Ты дорабатывала последние дни — как вдруг являешься посреди дня домой растерянная и показываешь телеграмму: умерла бабушка в деревне; похороны — через сутки. Ее вручил Тебе отчим, разыскав на работе.
— Что же делать? — спросила Ты в отчаянии, решив, что я рассержусь на Тебя, оттого что срывается отпуск.
— Где она была больше суток? — спросил я, рассматривая телеграмму.
— Вчера они были нетрезвыми, — пожала Ты плечами.
— Давай-ка тогда вот что, — предложил я, сам еще не зная, что делать. — Заварим хотя бы чай, сядем и соберемся с мыслями.
Заварили чай, сели…
— Как я перед ней виновата, перед моей бабушкой! Так и не съездили, — Твои глаза набухали от слез.
— Что теперь сожалеть!.. — постарался я перевести разговор в деловое русло. — Во-первых, надо дать ответную телеграмму. А во-вторых, Тебе надо ехать.
— Надо… Но я не хочу одна — я хочу с тобой!
— А мне что там делать? Съедутся родственники, и я там, всем чужой…
— Милый, почему чужой-то? Ты будешь со мной!
— А родители? Они поедут?
— У них, как всегда, нет денег.
— Так надо дать.
— Не хочу! — тотчас взъерошилась Ты. — Пусть занимают у соседей, которых поят! Они зарабатывают куда больше нас с тобой!
— Хорошо, поедем, — согласился тогда я. — Странное название у деревни: Весёлка… Как туда добраться?
— Отсюда до райцентра — автобусом, а дальше — уж и не помню как.
— Так что же мы тогда сидим? — поднялся я…
Решили так: я сейчас же мчусь на автовокзал, беру билеты на автобус и жду Тебя там, а Ты собираешь сумку, берешь такси, покупаешь по дороге венок, что-нибудь из продуктов, и — встречаемся там.
* * *
Мы сумели втиснуться в последний, шестичасовой автобус. В руках у нас — две большие сумки и шуршащий искусственными розами и ядовито-зелеными листьями венок, который приходилось нести мне, еле сдерживая себя перед насмешками какого-то пьяного эстета по поводу художественных достоинств венка. Ну да черт с ним!..
Через три часа автобус должен был быть в райцентре. И, конечно же, не был — на середине пути сломался и простоял еще два часа, пока водитель шаманил с двигателем. От духоты, от качки и оттого, что успела устать, Ты дремала. Мне бы тоже надо было вздремнуть: что еще за ночь ожидает нас впереди? — но дремота не приходила.
А помнишь гостиничку в райцентре, в которую мы заявились чуть не посреди ночи (пока нашли ее в словно вымершем городишке!), в которой, как и следовало ожидать, не оказалось мест?.. Но мир не без добрых людей и там: кажется, пожалев нас благодаря злополучному венку, дежурная поставила нам в холле на втором этаже скрипучую раскладушку, и мы, без матраца, одеяла и простынь, крепко обнявшись, чтоб не свалиться, сладчайше спали на ней до шести утра, а утром, даже не позавтракав, пошли на окраину, туда, где уходила в Веселку дорога — поймать попутную машину, потому что единственный автобус туда из райцентра шел лишь после обеда.
Нам с Тобой и тут повезло — мы словно плыли на облаке удачи; мы готовы были ехать хоть на тракторе, несмотря на то, что одежда наша соответствовала событию: на Тебе — черный деловой костюм и черная газовая косынка на голове; на мне, несмотря на мое сопротивление, которое Ты преодолела, черный костюм с галстуком — так настояла Ты… И тут перед нами останавливается белая "волга". Правда, чтобы остановить ее, мы отчаянно перед ней прыгали и махали руками.
Дверцу распахнул опрятно одетый, упитанный, с красным лицом и рыжим, коротко стриженым ежиком водитель и с достоинством, безо всякого, впрочем, выражения — может, даже надеясь, что нам с ним не по пути? — спросил:
— Вам куда?
— В Весёлку, — ответил я.
— А к кому? — он впился глазами в наш венок.
— Хоронить Федосью Захаровну Мерзликину! — твердо отчеканила Ты.
— Садитесь, — коротко бросил он, открывая заднюю дверцу.
Мы тотчас забрались, и "волга", оставляя за собой шлейф пыли на гравийной дороге, помчалась.
— Я и не знал, что она умерла. Неделю не был, и уже — новость, — сказал водитель после паузы; сами мы, еще не до конца веря в везение, помалкивали; мы даже еще не знали: довезут ли нас до Весёлки?
— А вы что, знали ее? — осторожно спросила Ты.
— Да, — ответил он. — Я там всех знаю: я директор Веселковского совхоза. Вы что, родственники?
— Она — внучка Федосьи Захаровны, — ответил я за Тебя.
— Внучка? — директор поправил зеркало заднего обзора и внимательно через него в Тебя вгляделся. — Это чья же вы дочь? Не Евдокии?
— Да, — ответила Ты. — Вы что, знаете ее?
— Вместе в школе учились. Даже, помнится, провожал… раза два, — усмехнулся он. — Как вас зовут?
— Надежда Васильевна.
Директор умолк, что-то соображая; это чувствовалось по нервным переключениям рычага скоростей и подергиваниям его широкой спины.
— А что же она сама не приехала? — наконец, спросил он.
— Не может, — сухо ответила Ты.
— Чем же она занимается?
— Крановщица на заводе, — так же сухо ответила Ты.
— Мгм… — неопределенно покачал головой водитель и перевел разговор: — Посмотрите, какие хлеба! Это уже — наши, — машина как раз шла через обширное поле густой спеющей пшеницы.
В благодарность за то, что он везет нас, я поддержал разговор, и любознательный директор, явно хороший психолог (вот Тебе, милая, блестящий пример практической психологии, не имеющей ни малейшего представления о теории!), быстро раскрутил меня и через четверть часа уже знал, что я Твой муж (разумеется, приметив разницу в возрасте) и доцент в пединституте… Впрочем, потрошил он меня не без пользы для себя: оказывается, дочь его — старшеклассница, и он закидывал удочку на предмет возможности ее поступления к нам на филфак. Причем интересовали его чисто практические стороны поступления: конкурс, стипендия, общежитие, возможность аспирантуры после института, и — стоит ли ей идти в филологию?.. Я постарался ответить на все его вопросы исчерпывающе, не удержавшись, впрочем, от того, чтобы не прочесть нашему перевозчику небольшую лекцию о пользе гуманитарного знания безотносительно к сиюминутной корысти…
Директор, уязвленный, видимо, моей маленькой нотацией, оставил свои расспросы и, широким жестом показав на поля, заметил, что без этого вот "хлебушка" никакая культура и никакие гуманитарные знания не пойдут на ум. Однако я возразил ему, что, строго говоря, не хлеб поддерживает культуру, а, скорее, наоборот, эти поля с растущей на них пшеницей, даже машина, на которой мы едем — есть частное выражение общей культуры и один из ее маленьких результатов, потому что только огонек культуры, зажженный человеком в себе с превеликим трудом, эта селекция человека, им самим над собой совершаемая, заставляет его поддерживать в себе огонь творчества и терпение в труде, чтоб не скатиться в звериное прозябание…
На этом наша маленькая дискуссия и закончилась, хотя директору явно не терпелось возразить на мой невольный экспромт о культуре, почему-то задевший его. Однако машина уже стояла посреди деревенской улицы перед бревенчатым домом с голубенькими ставнями и пристроенной к нему дощатой верандой. Мы выгрузились и поблагодарили директора; я спросил о плате, но он лишь махнул рукой: "Не надо"… Машина умчалась, и мы остались посреди улицы одни.
* * *
Шел девятый час утра; солнце уже палило. Надо было брать сумки и идти; однако дом, что стоял перед нами за серым штакетником, ничем не выдавал, что за его стенами смерть: ни души вокруг.
— Этот? — усомнился я.
— Да, — сдавленно выдохнула Ты, и я понял, как страшно Тебе туда идти — никогда еще Ты не хоронила близких. Я взглянул на Тебя и невольно засмотрелся, как оттеняет Твое побледневшее от недосыпа лицо черная газовая косынка и как тревожно блестят Твои глаза.
— Ну, держись, милая. Идем, — сказал я и крепко сжал Твою ладонь в своей; она была холодной — в нещадно-то палимое солнцем утро.
Однако, прежде чем мы взялись за сумки, Ты, будто заранее прося у меня прощения за своих родичей, пробормотала:
— Только ты… не осуждай их ни в чем, ладно?
— Не беспокойся, — сказал я, еще крепче сжав Твою ладонь, давая понять, что мы с Тобой — одно целое. Мы подхватили сумки и пошли. И уже когда входили в калитку, на крыльцо дома вывалили сразу трое мужчин с папиросами в руках, все чем-то между собой схожие: коренастые, неопределенного возраста, с коричневыми, продубленными солнцем лицами и светло-рыжими шевелюрами. Один из них узнал Тебя и, растопырив руки, шагнул с крыльца.
— О, Надька приехала! Молодец! А мать-то где?
— Дядя Петя! — обрадовалась Ты, дав ему себя обнять, и представила затем меня ему. Тот, в свою очередь, пригласил остальных двоих сойти с крыльца и познакомил с нами; то были его племянники, Твои двоюродные братья; все трое, несмотря на то, что еще утро, были уже навеселе, и больше всех — Петр.