— Клаша-а! — заорал он изо всех сил, взбежал на крыльцо и толкнул ногой дверь. — Кла-ашь!
Из дома вышла плотная, коренастая женщина одних с Петром лет, в фартуке поверх платья, и грубо одернула его:
— Чего орешь-то? На свадьбе, что ли? — затем с достоинством поздоровалась с нами и повела на веранду.
На веранде стоял длинный стол, уставленный пустыми бутылками и грязной, облепленной черными гроздьями мух посудой.
— Мы привезли продуктов на поминки, — сказала Ты, ставя свою сумку на пол перед Клавдией.
— Хорошо, — ответила та. — Вы небось есть хотите? Давайте, садитесь, — сказала она, берясь расчистить часть стола.
— Нет, я сначала — к бабушке, — сказала Ты.
Клавдия провела нас в дом. Из прихожей, миновав двери и распахнув старомодные плюшевые рыжие портьеры, мы попали в просторную комнату; здесь, в полумраке, при нескольких зажженных свечах, стоял на табуретках обитый голубой тканью гроб, а в нем — тело сухонькой старушки со сложенными на животе ручками и маленьким восковым личиком, утонувшим в повязанной вокруг головы цветной косынке. Перед гробом, скрестив руки на животах, сидели две грузные молчаливые старухи.
Ты подошла к покойнице, положила руку на ее темные костлявые руки, затем села на одну из пустых табуреток у изголовья гроба, по другую сторону от старух, и жестом пригласила меня сесть рядом. Я присоединил наш венок к уже стоящим вдоль стены, за изголовьем, и сел.
Старухи продолжали молчать, а Ты, посидев некоторое время молча, стала рассказывать мне шепотом — да так тихо, что я едва слышал — как вы с бабушкой ходили однажды "по клубнику", как палило солнце и кусали пауты, а клубники на лугах было столько, что, когда пасшаяся там серая лошадь валялась в траве, бока у нее становились красными, как кровь, и как вы прятались от объездчика, который отбирал корзины, и бабушка рассказывала Тебе, как собирала здесь ягоду, когда еще сама была девчонкой… Ты так запомнила все, что пересказывала бабушкины рассказы с ее интонациями, а я, слушая Тебя, думал о том, что, наверное, именно так, через детскую память, и передаются тысячи лет из уст в уста сказки, песни и поверья.
Никто больше не приходил. Старухи напротив были неподвижны и немы, словно вырезанные из темного дерева. Однако за портьерами шла своя жизнь: шаркали подошвы и тихо переговаривались. Я вслушался: говорила, главным образом, Клавдия, причем — тоном сварливым и беспокойным; мужской голос — Петра, наверное, — бубнил что-то в оправдание. Ты тоже слышала и хмурилась. Я шепнул Тебе: "Пойду, узнаю — может, требуется какая помощь?" — и, сделав Тебе знак остаться, вышел.
Клавдия сердилась недаром — у них было полно проблем: кто-то обещал привезти мясо для поминок и не везет; обещали привезти надгробие — тоже не везут; обещали выкопать могилу — никто не копает… Клавдия грызла Петра, чтобы шел и занимался всем сразу, а тот, кажется, еще пьяней, чем давеча, бормотал, что раз обещали — значит, сделают, отчего Клавдия сердилась еще сильней.
— Знаете что? Дайте лопату, я пойду копать могилу, — предложил я.
— Да вы что — вы же родственник! Вы же только что приехали! — в один голос запротестовали Петр вместе с Клавдией.
— Ничего страшного, — заверил я их, тут же, при них, снял пиджак и галстук и потребовал лопату.
— Нам потом стыдно будет людям в глаза смотреть! — пытались они меня отговорить, но я продолжал требовать лопату.
На шум явилась Ты, быстро разобралась в их проблемах, и мы с Тобой решительно предложили им свои услуги: я, в самом деле, взяв в помощь парней, что слоняются и курят на крыльце, пойду копать могилу, а Ты, захватив Петра, отправишься к директору, который нас привез — чтобы помог. На том и порешили; Ты вместе с Петром пошла в контору, а мы, взяв лопаты, отправились на кладбище; к нам был прикомандирован еще последыш Петра и Клавдии, подросток Паша, и выдан на всякий случай лист бумаги с нарисованной схемой кладбища и — крестиком на месте будущей могилы.
Однако на кладбище все оказалось не так, как на рисунке; мы долго искали место, обозначенное крестиком, бродя меж могил и споря.
И вот уже воткнута в дерн первая лопата… Но и тут все оказалось непросто; кладбище располагалось на южном склоне холма; глина с примесью щебня, что началась сразу под слоем чернозема, была сухой и твердой; копать такую — не подарок; на моих интеллигентских ладонях тотчас вздулись позорные водянки, а Твои двоюродные братцы, поскольку в неизбывной печали по бабушке пили, видно, уже два дня подряд — через четверть часа выдохлись: истекали потом и еле двигали руками, хотя, скинув рубахи, и предъявили добротную мускулатуру. Снарядили Павлика домой, чтобы принес верхонки и питьевую воду.
Паши не было долго, но — принес, наконец, и верхонки, и воду, а заодно и сумку съестного, в которой что-то подозрительно звякало.
Кроме огурцов, помидор и вороха пирогов, мы обнаружили там еще бутылку водки. Это был уже перебор. Я приказал Паше нести ее обратно, однако братья смотрели на меня так укоризненно, что проняли до глубины души, и: будь что будет! — я махнул на все рукой:
— Ладно, давайте примем по чуть-чуть для бодрости.
Братья одобрительно закивали.
— Как там дела? — между тем спросил я у Павлика. — Памятник готов?
— Папа говорит, что тетя Надя поставила всех в конторе на уши; директор уже дал команду, делают, — ответил Паша.
Хорошо… При этом — странно! — как только мы перекусили и выпили, глина и в самом деле показалась легче, так что могила, хоть и неспешно, но уходила вглубь, и братья уже не выглядели столь сурово-печальными — даже начали шутить, насколько позволяло шутить место, и работа подавалась споро… А когда осталось углубиться всего на два штыка, пришла, наконец, подмога — те самые мужики с лопатами, которых ждали с утра. Долго же они шли! Но пришли. Так что мы сразу послали Пашу с вестью: "Готово!"
* * *
И только выкопали и сели отдохнуть — а тут еще солнце, перевалив за полдень, стало печь совсем нещадно — едут.
Между последними домами и кладбищем — большой, выщипанный коровами зеленый выгон, и — никакой дороги. И на этот выгон медленно выкатился грузовик с опущенными бортами. В кузове его, покрытом ковром, стоял гроб и сидели несколько женщин, и среди них — Ты; а вслед за машиной валила пешая процессия, тут же рассыпавшись по выгону беспорядочной толпой — словно на гулянье. Толпа была большая. "Ничего себе! — еще подумал я. — Неужели все село собралось?"
Как только машина подошла и толпа окружила могилу, я помог Тебе спрыгнуть и хотел помочь мужчинам снять гроб, но Ты удержала меня шепотом: "Не суетись, сами справятся!"
Мы отошли немного. Мужчины, толкаясь и мешая один другому, сняли и поставили гроб на табуретки, и его сразу окружили. А Ты, держа меня под руку, рассказывала мне шепотом:
— Представляешь? Я оставила дядю Петю в приемной и зашла к директору одна: думаю, раз я в трауре, он наедине со мной будет добрей. Так он — нет, ты представляешь? — стал со мной торговаться: предлагать мне встретиться с ним в городе! Скажи, как назвать это, а?
— И что же Ты? — спросил я.
— А ты как думаешь? — глянула Ты на меня резко, и я понял: Твои нервы на переделе — можешь взорваться.
— Прости, — я незаметно сжал Твою руку.
— Мне полагалось хлопнуть дверью, — продолжала Ты шептать, — но без директора здесь никто пальцем не шевельнет! Я просто сказала: "Нет". Господи, ну почему они все такие?..
Молча стояли у гроба мужчины; молча стояли старухи в платках; всхлипывала Клавдия. "Ты поплачь, поплачь, Клавочка, легче будет", — уговаривали ее старухи… Женщины наклонялись и прикладывались губами к бумажному венчику со славянской вязью на темном лбу покойницы. Подошла и Ты, приложилась и снова вернулась, взяв меня под руку — моя рука придавала Тебе надежности. Над могилой стояла спокойная, несуетная тишина. Может, именно такими: в скорбном молчании перед приобщением уходящих от нас к вечному покою, — и должны быть похороны?
— Ну что, будем опускать? — сказал кто-то. И уже кто-то взялся за крышку, а еще кто-то стал примащивать бруски поперек могилы. И тут Ты шагнула вперед и крикнула:
— Постойте! Как же так? И это — всё?
Все замерли и удивленно вскинули на тебя глаза.
— А чего еще? — недоуменно спросил Петр.
— Но ведь… человек же уходит, бабушка! — воскликнула Ты, решительно идя к гробу, так что все невольно расступились. — Она же родилась здесь и всю жизнь прожила вместе с вами, у вас на виду! Неужели некому сказать о ней доброго слова? Чего молчите? Сколько она снопов в войну связала, земли перепахала, сколько мешков с зерном, с картошкой на своих худых плечах перенесла, сколько людей накормила, коров передоила, телят вырастила! У нее же руки всегда черные были! И ее за это вот так, молчком, в яму — и ни слова благодарности за то, что жила среди вас? Не сказать ей вслед "прости"? — Твой голос сорвался, и Ты замолчала, не в силах больше говорить: еще фраза — и, я чувствовал, разревешься. Я подошел к Тебе и взял под руку; Ты ткнулась лицом мне в плечо и в самом деле всхлипнула.
— Успокойся, — шепнул я Тебе. — Всё — как и должно быть.
Кто-то из мужчин пояснил по поводу Тебя: "Расстроилась — не в себе", — а другой добавил: "Водки ей надо дать маленько". Кто-то уже услужливо протянул Тебе налитую стопку: "Выпей, легче станет!"
— Не хочу, чтобы — легче! — отвела Ты от себя стопку, снова подошла к гробу, поклонилась и сказала: — Прости, бабушка, нас всех. И маму мою прости, и меня тоже — что давно не была, не навестила, пока Ты была жива. Но я все-все помню, и буду помнить о тебе всегда! — сказала это и снова отошла и взяла меня под руку.
— Вот ты за нас и сказала, — грубовато похлопал Тебя по спине Петр и развел руками. — Такие вот мы, ничо не умеем сказать…
А уже слышно было, как заколачивают гроб, как потом, командуя друг другом, опускают его в могилу, и как ударили по нему куски твердой глины…