* * *
Вернувшись, мы снова сели на кухне, налили еще, и он продолжил долбить меня своими планами, а я опять слушал кое-как, думая, скорее, о том, что вот все они: он, Надежда, да, наверное, все, кто слушал меня сегодня, — живут своей жизнью, своими заботами, и — никакого им дела до того, что говорил я… Зачем я сюда приехал?.. Было нестерпимо грустно; забытые гвоздики рдели теперь тоскливо, как на кладбище; пуста была табуретка, на которой сидела давеча Надежда, и тоскливо торчал погашенный свечной огарок…
Неожиданно в прихожей раздался звонок; мы переглянулись.
— Это пьяный сосед, — прошептал Арнольд. — С ним бывает: недоберет и приходит добавку клянчить… Ну его!
Подождали. Звонок повторился, а затем стал звенеть непрерывно. Хозяин вздохнул, проворчал: "Знает, гад, что я дома!" — и пошел в прихожую. Хлопнула входная дверь и послышался женский голос; тембр его был неуловимо знаком… Я встал и прошел вслед за Арнольдом.
— Посмотри, кто пришел! — посторонившись, обернулся он ко мне; перед нами стояла, виновато улыбаясь, Надежда — но в каком виде! Белый пушистый платок все так же кутал ее голову, но вместо шубы на ней теперь было куцее клетчатое пальтишко, а вместо щегольских сапог — какая-то стоптанная обувка.
— А полюбуйся, как ее разделали! — рассмеялся Арнольд.
— Не надо! — запротестовала Надежда, уворачиваясь.
— Нет, покажись! — он силой повернул Надежду лицом ко мне. Да я и так заметил, как у нее припух один глаз, хотя платок ее был повязан низко, до бровей.
— Кто это вас так? — удивился я.
— Муж разделал! — ответил за нее Арнольд. — Раздевайся! — скомандовал он ей и помог снять пальто; мы прошли на кухню и сели на свои места. И странно: гвоздики на столе снова зардели празднично.
Надеждин глаз заметно набрякал; вокруг него поползла синева; смущаясь, она прикрывала ее носовым платком; Арнольд принес чистое полотенце, намочил под краном и посоветовал ей прикладывать его как примочку.
— Не смотрите на меня, — попросила она. — Общайтесь, как будто меня нет, а я буду просто сидеть и слушать.
— А где ваша шуба? — спросил я, чтобы отвлечь ее от беспокоящего глаза.
— Шубе — конец, — вздохнула она.
— Как "конец"? — спросили мы с Арнольдом одновременно.
— Когда он меня ударил и стал обзывать, я решила уйти, — принялась рассказывать Надежда, возмущено фыркая, — а он выхватил у меня шубу и давай топтать; мне ее жалко стало, я отбирать кинулась — так он назло мне рукава оторвал и стал меня ими хлестать; я выскочила и — к соседке; это она мне дала старье… — рассказав все это, она заплакала.
— Ну вот, — мрачно вздохнул Арнольд. — А я ведь предупрежда-ал!
— Арнольд Петрович, не надо, и так тошно! — взмолилась она.
— На-ка, успокойся, — он налил ей вина. — Но знаешь что? Ты тоже виновата, так что иди и мирись! Не хватало еще, чтоб он заявился сюда с топором.
— Он что, вас постоянно обижает? — спросил я.
— Нет; но я знала, знала, что он такой! — дрожал ее голос.
— А ты его накажи, — предложил ей Альберт. — Уйди к подруге, или к матери, и никуда не денется — придет и извинится!
— Не придет, — покачала головой Надежда. — И я не вернусь.
— Да ты что! А дочка? — напомнил Арнольд. — Не дури, Надежда!
— Ладно, что мы все обо мне да обо мне? — кисло рассмеялась она. — Давайте о чем-нибудь поинтересней!.. — от нервного шока и оттого, наверное, что она пришла с холода, щеки и уши у нее пылали; сидя в пол-оборота ко мне, она отворачивала от меня свой набрякавший глаз. — И давайте снова зажжем свечу — этот свет просто ужасен!
Арнольд зажег новую свечу, и при ее слабом свете она почувствовала себя увереннее.
— У меня такое настроение, будто я лечу в тартарары! — вдруг заявила она. — Была бы гитара, так я бы для вас даже спела.
— Так за чем дело? Сейчас возьму у соседа! — вскочил Арнольд.
— Подожди! Твои соседи давно спят, — запротестовал я — что-то меня все это необъяснимо тревожило… Но возбужденного Арнольда уже было не отговорить — он ушел и через пять минут в самом деле вернулся с гитарой. Сел, сам попробовал звучание струн, настроил ее и передал Надежде.
Она долго примеривалась к ней, беря аккорды, вслушиваясь в них и подтягивая струны, а затем начала петь и уже не останавливалась, явно намереваясь изо всех сил очаровать нас пением… Исполняла она всё подряд: туристские, эстрадные, народные песенки, старинные романсы, — тихим, едва шелестящим голоском, бережно при этом воспроизводя мелодии и тексты, — и выходило это у нее довольно мило; она умела петь.
Единственное, что меня смущало — она, сама того не замечая, развернулась лицом ко мне, при этом уносясь взглядом своих зеленых глаз куда-то, куда нам с Арнольдом нет доступа: она была в озарении — она действительно летела! Но получалось, что пела она мне одному. Очень приятно, конечно, когда женщина окутывает тебя туманом своей влюбленности и ты слегка одурманен ею; только перед хозяином неловко: сидит и ерзает, словно при чужом объяснении в любви.
— Нравится? — прерываясь, спрашивала она меня.
— Да, — сдержанно отвечал я.
Она поднимала глаза к потолку, напрягая память, и говорила:
— Еще такая есть, — и пела дальше — будто отдавая все-все, что имела. Потом отложила гитару и стала массировать пальцы.
— Ну, Надежда, ты сегодня в ударе! — с восхищением, но не без усмешки сказал Арнольд. — Я тебя такой не знал!
— О, я еще и не такой умею быть! — простодушно рассмеялась она.
Мы помолчали.
— А давайте знаете что? — загорелась она снова, только чтобы не было молчания. — Читать стихи по кругу, и — кто выиграет!
— Чьи стихи? — спросил Арнольд.
— Какие хотите: свои, чужие!
— Нет, — сказал Арнольд, — я пас. Пойду лучше расстелю постели.
Мы с Надеждой недоуменно переглянулись: как он собирается нас укладывать?.. Но он ответил на наше недоумение:
— У меня, конечно, не люкс, но места хватит всем: Надю — на диван, тебя, — кивнул он мне, — в кресло-кровать, я — на полу… Только вот что, — он теперь стоял в дверях, как бы демонстративно отделяя себя от нас. — Схожу к сестре — она тут недалеко живет — попрошу еще одеяло…
Кажется, то была хитрость: сбежать от нас, — он, наверное, решил, что мы с Надеждой не будем возражать? Однако я возмутился:
— Извини, — сказал я, поднимаясь, — но я не затем сюда ехал, чтобы выживать тебя из квартиры! Иди к сестре, а я возьму такси и поеду к товарищу. А Надежда пусть остается.
— Я не хочу, я боюсь! — тотчас возразила она, глядя на нас обоих с недоумением, подозревая какой-то заговор; затем посмотрела на меня умоляюще. — У меня подруга есть; увезите меня к ней! Пожалуйста!
— Хорошо, — согласился я. — Одевайтесь, поехали.
5
Снегопад на улице кончился, ветер совсем стих. Стояла глухая, но светлая от снега ночь: ни прохожих, ни автобусов; редкие машины проносились мимо, разбрызгивая кашу из сырого снега и не обращая внимания на наши поднятые руки. Я предложил идти вперед и пробовать останавливать машины по пути. Мы пошли, и всё шли и шли, настолько увлекшись разговором, что забыли и про сумки, которые оттягивали нам руки, и про машины; я рассказывал ей, как живу в деревне, какой там снег и какие звезды.
Она спрашивала, почему я там живу, — и я, увлеченный минутным чувством душевной близости с ней, стал объяснять ей свою маленькую тайну: у таких как я, родившихся в деревне, на всю жизнь остается необыкновенное чувство родного очага: дом, где мы родились, для нас — центр вселенной; мы тоскуем по нему, нас туда тянет, будто мы потеряли там душу, и возвращаемся — а найти этого центра уже не можем, и блуждаем всю жизнь между городом и деревней вечными скитальцами, с чувством утерянного навсегда рая…
— И что, вы там один? — спрашивала как бы между прочим она.
— Да. Я люблю одиночество, — отвечал я спокойно. — Может, оно и не столь комфортно, зато продуктивно… По-моему, вся плодотворная часть человеческой истории состоит из суммы таких вот одиночеств.
— Да-а? — удивилась она, и добавила убежденно: — А я его терпеть не могу! В детстве я жила вдвоем с мамой, и когда болела — она меня запирала и уходила на работу, а я весь день сидела одна, читала книжки и смотрела в окно. Я рано научилась читать… Да, понимаю: одиночество полезно — но я его не-на-ви-жу!
Мне стало весело от ее порывистого признания; хотелось расцеловать ее. Я зачем-то оглянулся вокруг, увидел сзади наши с ней следы: на девственно-белом тротуаре они тянулись за нами двумя пьяными строчками, — и рассмеялся.
— Посмотри! — сказал я, нечаянно перейдя на "ты". — Мы с тобой — как Адам и Ева, изгнанные из рая: делаем первые шаги по земле.
— Но за что же нас — на снег-то? — тотчас подхватила она игру в Адама и Еву. — Разве то, что мы делаем, большой грех?
— Грех не в том, про что ты думаешь, — хмыкнул я, — а в том, что у них открылись глаза и они увидели друг в друге мужчину и женщину…
* * *
Лишь под самый конец нашего исхода нас подобрал какой-то сердобольный водитель и вмиг домчал до обычной пятиэтажки в жилом микрорайоне, где жила ее подруга. Уже начиналось утро: вспыхивали в темных домах окна, усилился поток машин, появились прохожие…
Она стала звать меня с собой:
— Пойдемте, вы же устали! К ним всегда можно; отдохнете там…
Но я категорически отказался. Да, я не спал уже больше суток, — но не хотелось представать перед чужими людьми усталым. Стали прощаться.
Прогулка утомила и ее тоже; да еще этот синяк, расплывшийся к утру на пол-лица; идти на семинар она не собиралась, но ей явно не хотелось расставаться, и она тянула время… Вдруг она распахнула свою сумку, вытащила оттуда тонкую папку с тесемками и подала мне:
— Я тут захватила… чтоб вы прочли мое… сочинение.
— Какое сочинение?
— Рукопись… Я пишу… Мне нужно ваше мнение!
— Но ведь есть же какие-то журналы, редакторы?
— Пожалуйста! — взмолилась она. — Я никогда еще… Хочу, чтобы Вы…