Ты + я — страница 3 из 22

Юлька тихонько грызла яблоко. Получая скромную стипешу в полсотни рэ, удивлялась, на что можно тратить подобные деньжищи? Ух!.. Она зажмурилась и закрутила головой.

– В Москву ездила с тремя тыщами. Вернулась – с рублём. Я тогда словом не попрекнул. А она – цоп! Мамаше шубу за тыщонку.

«Зачем он мне это рассказывает?»

– Давай лучше почитаю тебе Лермонтова?

…И скучно, и грустно,

И некому руку подать

В минуту душевной невзгоды…

Парень, засунув руки в карманы, насупившись, стоял перед нею. Когда Юлька закончила читать, сама чуть не расплакавшись, сел перед ней на пол. Уткнулся головой в её колени:

– Милая девчонка. Откуда ты взялась? Маленькая, чистая, точно из мира другого… Слушай, у тебя есть кто-нибудь? Парень?

– Есть… – неуверенно соврала она.

– Никаких парней, – он погрозил ей пальцем. – Я тебя никому не отдам. Слышишь? Никому. Запомни раз и навсегда: ты моя.


Юлька вспомнила о завтрашнем уроке, и он стал диктовать подчёркнутое карандашом из книги, а она – записывать. Потом она объясняла тему, а парень будто был её класс. Потом Юлька взглянула на часы и испугалась. Ему давно пора было уходить, а ей – ложиться спать.

Какое несчастное, убитое лицо у него сделалось!

– Юльчонок, а я куда же?

– К себе домой, – голос у Юльки был грустный. – Но ведь мы останемся друзьями, правда?

– Нет у меня дома, – голос у парня снова стал злым, когда он заговорил о доме. – Курносенький мой, маленькая девчушка, позволь мне остаться!

– Нет!! – взмолилась Юлька. – Пожалуйста, уйди… Ты забыл! – крикнула она расстроено ему вслед. На столе лежала сдача из гастронома: целая гора скомканных бумажек.

– Ты что?! – возмутился он. В дверях сказал глухо, упрямо, еще надеясь:

– Вот никуда не уйду.

– Уйдёшь. Не делай мне плохо, – сказала она обезоруживающе.

Он поцеловал её в лоб: «Хорошая». И ушёл.

Юлька повернула за ним ключ. Пересчитала для чего-то деньги на столе. Сто семьдесят рублей(!) Ну ничего, отдаст когда-нибудь. Когда? Он же не вернётся – это ясно. К таким, как она, не возвращаются.

Легла на диван и заревела. Вспомнился «кадр», который предал её перед первой смазливой парикмахершей. Встретится кто-нибудь смазливей парикмахерши – так же невозмутимо предаст парикмахершу.

И те, кто раньше у неё был: кого к ней сердобольно подводили подружки, или кто сам подходил, не разобравшись в полутьме на дискотеке… Юлька заранее знала: завтра её разглядят – нехорошенькую, немодную – и, не расстраиваясь особо, весело взбрыкивая, потрусят на поиски дальше, мальчики-жеребчики с поднятыми хвостиками.

А этот красивый, не обласканный жизнью, такой искренний славный молодой мужчина… У них началось всё по-другому. По-настоящему. Она, чуткая как все женщина, это поняла.


Ночью в дверь вкрадчиво постучали.

Юлька вскочила, как сумасшедшая. В темноте уронила пустую бутылку возле дивана. «Бутылка какая-то»… И сразу всё вспомнила. И, уже догадываясь, встала в дверях, босая, с заколотившимся сердцем.

– Юльчонок, час ночи. Троллейбусы не ходят. Такси, как сговорились, все в парк. Мне некуда идти…

– С ума сошёл!

– Солнышко, – шептал он, прижав губы к замочной скважине. – Маленький мой…

Она стояла, возведя глаза кверху, с распущенными волосами, в длинной белой рубашке… библейская грешница.

– Я ничего такого себе не позволю, клянусь… Сыном клянусь.

Упала задвижка. Юлька торопливо вынула из шкафа матрасик. Расстелила на полу, свернула ему под голову своё пальто. Мучилась оттого, что он мог в свете луны видеть в разрезе халатика белевшую в темноте ночную рубашку.

Когда хотела нырнуть поскорее под одеяло, он тихо, настойчиво повернул её лицом к себе. Взял под мышки, как ребёнка, и крепко поцеловал в губы.

– Ты что?! – она задохнулась. – Я, знаешь, как закричу!

– Что с тобой? – удивился он. – Не маленькая же, не в первый раз. Юльчонок мой… Студентка!


Во всём остальном была виновата она, одна она с точки зрения всего света.

Он, раздевая её и раздеваясь сам, задышал хрипло, невнятно называя её ласковыми именами. «Не надо, пожалуйста, не надо! Господи, что он делает?! Это не со мной…»

Закрыла лицо руками…Вздохнула и безвольно, с неизведанным, нетерпеливым и сладким ужасом перед тем, что ей предстояло, вытянула тело.

«Но почему так больно?… Больно!» – «Милая, да ты девчонка, оказывается… Слышишь… На всю жизнь… Моей… Всегда…» – «Больно!»

Он откинулся, небрежно и блаженно оттолкнув её.

– Фу-х!.. Устал. Нету воды попить? – Поднялся и, длинный, голый, белеющий в темноте, пошёл к столу. Нащупал чайник, жадно попил из носика – вода лилась на пол. В темноте что-то уронил, ругнулся: «Ч-чёрт». Утирая мокрые губы ладонью, спросил через плечо:

– Ну, ты как? Жива, что ль?

– Кровь, – сказала она. – Я в крови вся.

Если бы ей сказали, что она умрёт сейчас, она бы закричала от радости и умерла скорее.

– Возьми полотенце какое-нибудь. Чего вылёживать, – он закурил. Смеясь, крутанул головой: – Надо же, девчонка попалась. Девственница. На работе мужикам рассказать – в жизнь не поверят.

Он докурил, стряхивая пепел между расставленных ног и сплёвывая на пол. Выбросил окурок в форточку. Лёг рядом, с размаху закинул сильные руки за голову. Через минуту он дышал ровно.


Когда начало светать, а Юлька всё лежала с широко открытыми глазами, парень проснулся. Оглядел с недоумением комнату. С тем же недоумением посмотрел на неё, лежащую рядом. Лениво, как по вещи, поводил рукой по её телу. Через минуту ночная пытка повторилась. Хотя ей было невыносимо больно, она не проронила ни звука.

– Ну как бревно, – отметил он с досадой. – Фу, будто тонну перекидал, – и засмеялся сыто, довольно.

Встал. Не стесняясь наготы, прыгая на одной ноге, надел трусы, брюки. Долго застёгивал рубашку. Перед зеркалом внимательно осмотрел лицо: слегка помятое, но ещё красивее, чем вчера. Причесал волосы Юлькиной щёткой, брезгливо дунув на неё. Что-то поел у стола, чавкая.

Юлька лежала, как мёртвая.

– Ну, я пошёл, – сказал он. Остановился перед диваном, подумал и набросил одеяло на её высунутую голую ногу. Дверь хлопнула. Только тогда Юлька застонала и зашевелилась.

Господи, сделай так, как будто ничего не случилось, верни её прежнюю. Чтобы она умылась и, попив чаю, побежала в школу к своим второклашкам.

Это было страшно, но она вспоминала, заставляла себя вспоминать вчерашний вечер. Как он сидел в коридоре на полу… Несчастный, убитый горем… Потом ели, смеялись, болтали. Она рассказала, что на улице потеряла часы.

– Ты моя бедная! – Он снял с руки тусклые тяжёлые часы и нацепил ей на руку – они дошли до самого локтя. – Серебряные, на память.

Юлька, еще не глядя на стол, знала наперёд, что часов не будет. Подняла с подушки мокрое опухшее лицо. Отвела сосульки волос… И деньги со стола были аккуратно подобраны. И остатки еды и бутылку с недопитым вином он унёс с собой. Это было так омерзительно, что Юлька зарыдала.


За стеной студенческая свадьба утомилась, притихла. Только кто-то один бессонный упорно, снова и снова слушает сладкое магнитофонное рыдание: «Цветёт в мире чистый цветок, благоухания и красоты восхитительных. Отдам за обладание им жизнь, и душу свою, и всё…»


Рассвет и не думал наступать. Длилась бесконечная ночь. Подмораживало – под ногами хрустнул стеклянный ледок. Шериф присел на крылечке, закуривая. В темноте его можно было принять за шевелящуюся чёрную гору.

Вдруг у поленницы померещилось бледное пятно. Черты прояснились. Усмехнулось тонкогубое узкое лицо… Надо же, осиновое полено в потёмках за человеческое лицо принять…

Вот такая же, источающая едкий душистый запах, жёлтая поленница стояла в городском булыжном дворике. Когда Зою, мать, спрашивают, неужели же она не помнит Колькиного отца, она кокетливо поправляет на голове кусок грязного тюля, который называет – «паутинкой». Во весь беззубый рот улыбается доброй улыбкой и машет рукой беспечно:

– А кто его, родимого, знает!

Кольке нет ещё четырёх лет, но он докуривает за сундуком в коридоре окурки, цыкает и цедит сквозь губу:

– Все бабы – б…

Благо, во фразе нет буквы «р», на которой он пока буксует.

…Другое вспоминается Шерифу. Матери нету, померла. Один в целом свете остался Колька.

Учёба в ФЗУ, зима. Практика, стрелки на часах показывают пять часов утра. Одно название, что утро, а ещё самая настоящая лютая зимняя ночь. По пустынным улицам послевоенного спящего городка метёт, голодно посвистывая, позёмка. Звёзды студёно мигают в морозном небе.

Колька всю ночь проскулил от голода и тоски, заснул под утро. А уже по длинному выстуженному коридору в ситцевом мятом сарафане ходит простоволосая бабка-сторожиха. Безуспешно тюкает сухим кулачком в двери – старшие запираются изнутри ножкой стула. Бабка ворчит:

– Эх, молодёжь – ночью не покладёшь, утром не подымешь.

Это – прелюдия. На помощь бабке поднимается воспитатель: однорукий, в тяжёлых сапогах, с громовым контуженым голосом. Ребята ругаются: «На войне чёрта не убило».

Никакие посулы безжалостной расправы, никакие удары кулаком по двери (это не сморщенные кулачки сторожихи) – всё ничто в сравнении с мучительнейшей из мук: разлеплять сонные веки, под которые точно песок насыпали, с мукой мученической: вылезать из-под колючего казённого одеяла, которое в эту минуту кажется нежнее и мягче всех одеял в мире.

…С мукой выбираться из уютного, нагретого за ночь собственным телом маленького пространства. Натягивать стылую жестяную казённую одежду, от которой весь покрываешься гусиной кожей. Из холода комнаты – в холод коридора с чугунными умывальниками, с полами, залитыми водой. А оттуда – в ледяную, пронизываемую ветром зимнюю мглу.


В булыжном дворике поселилась семейная пара. Он имел броню, не воевал, работал на городской пекарне (люди в обморок падали от хлебного духа, когда шли мимо той пекарни).