Полгода переписывались, прежде чем его к себе пригласила. Приехал, вместо цветов и конфет на стол водрузил бутылку, в одиночку напился и так быстро, так грязно опьянел. Стал кричать, что нечего нос воротить, его такие, как я, пачками везде дожидаются. Да не такие, не такие, а лет на двадцать помоложе и посимпатичнее. В общем, проболтался голубь, что тем и промышляет: ездит от одной отчаявшейся женщине к другой, а адреса вычитывает из газет, и письма пишет под копирку, только имя и адрес меняет. Такая, видите ли, нынче профессия: муж по объявлениям. Накормят, напоят, спать рядышком уложат, а кто-нибудь и свитерок мохеровый свяжет.
В общем, когда его уводила милиция, он орал на весь подъезд, что я его обворовала, и обещал со мной поквитаться, когда его отпустят. Ой, девки, сраму натерпелась!.. «Разборчивей нужно быть, женщина», – строго сказал веснушчатый милиционер, а сам по годам мне в сыновья годился. В общем, Любы Байкаловой из меня не получилось.
Той ночью я глаз не сомкнула, извертелась, изревелась. Да что толку, говорят же: слезами портянку и ту не постираешь. И поняла под утро: все. Надоело. Вынула из столика заветные упаковки снотворного – того, после которого, говорят, уж точно не проснешься, если передозируешь… Только пусть меня найдут не страшненькой, а красивой.
Утерла слезы, выкупалась в ванне, накрасилась. Надела самое красивое белье и любимое платье, белое, как снег. Посмотрела в зеркало – прелесть! Мордашка симпатичная(ведь правда, девки, не вру?!) Ноги стройные, талия – как у Гурченко… Вот только если платье слегка в пройме прихватить – еще лучше будет. Вдела нитку в иголку, уселась на пол – так до утра и провозилась, даже песенку замурлыкала. И на работу пошла в этом самом платье – встречные оборачивались. А снотворные таблетки высыпала по пути в мусорный контейнер…»
Ночью я заскулила. Толстокожая Тоська спала как бревно. Зато Ляля, точно и не засыпала, легко поднялась, терпеливо стала гладить меня по плечу короткой твердой ладошкой.
– Лялька, – скулила я, – но если ЭТО так, то зачем тогда все на свете? Зачем жить, если самое главное на свете – ЭТО – и так?
Она долго не отвечала.
– Знаешь. Я тут недавно у остановки заводской… влетела в автобус, радуюсь, что долго ждать не пришлось. А потом и началось. Ни с того ни с сего вспомнила, как сотрудница именно на остановке с будущим мужем познакомилась. Подходит ОН, спрашивает маршрут. Она, разумеется, и не подозревала, что это – ОН. Слово за слово – разговорились. Дело до свидания дошло, а там и свадьба. И вот я почти поверила, что еще бы немножко, чуть-чуть постояла – и он, мой ОН подошел бы, непременно подошел. Обрадовалась, дурочка, автобусу, который в опостылевшую комнату повезет. И в следующий раз, понимаешь, нарочно уже стою, жду – ЕГО. Восемь автобусов пропустила. Замерзла, трясусь, как собачонка. Только в девятый автобус зашла. И, знаешь, о чем думала? Не о том, что бронхит наверняка схватила, а что он, мой ОН в третьем или в четвертом автобусе сидел. А я, значит, на остановке ждала. Мало ли случаев, когда он билетик попросит передать, руки соприкоснутся, взгляды встретятся и – на всю жизнь…
Ляля тискает подол сорочки.
– Или вот еще… Ездила в санаторий, там слух прошел, что в парке какой-то маньяк насилует женщин. Не бьет, не угрожает, пиджачок стелет, галантный такой маньяк. Главврач собирал, предупреждал. Все женщины выходить боялись. А я купила спортивный костюм и начала бегать. Нарочно, понимаешь? Где поукромнее, потемнее, побезлюднее.
Судорожно вздохнув, Ляля одними губами отвечает на мой немой вопрос:
– Не изнасиловал…
Вот гад, действительно. Я вижу все: душную южную ночь, белую под луной дорожку. Вижу криво, по– заячьи бегущую Лялину тень – короткую, с плоской, блинчиком, грудью, с ножками иксом. Ляля прислушивается к хрусту гравия, боязливо приседает, поблескивает стеклышками очков. Нету!
Маньяк называется.
Тут она заговорила умоляюще почти: «Знаешь, даже если я выйду замуж – ведь и в сорок лет выходят, правда?! – у меня в голове будет держаться такая беспристрастная, холодная арифметика. Сколько во мне умерло сотен ночей, холодных, пустых…»
Ляля трогательно, как на сцене, тянет шею, говорит нараспев, слабенький голос дрожит.
– Вот если бы на площади пытали человека, он бы корчился, кричал. А сколько женщин мучается, сколько сомкнутых губ готовы каждую минуту распахнуться в крике, сколько сухих глаз вмиг нальются слезами, сколько бровей горестно надломится и сколько рук взметнется в мольбе… Нет, не взметнутся, не распахнутся, не надломятся. Они ведь все модно одетые, в косметике, с сумочками, такие независимые, волевые, самодостаточные. А каждая корчится на Лобном месте внутри себя. Целуются влюбленные, старики внуков выгуливают, катятся коляски, пары под ручку мимо идут. Жизнь мимо идет…
Ну, спать пора. До завтра.
Назавтра меня будит грубый окрик:
– Смотрите на нее, дрыхнет, старая трелевочная лошадь. – Это Тоська, она у нас не выбирает выражений. Обитательниц женского общежития окрестила «старыми вешалками» и «девушками не первой свежести», ее и в профком, и на женсовет таскали «за оскорбление советской женщины– труженицы» – бесполезно. – Марш за хлебом, разоспалась. Суп есть не с чем.
– Ты чего, с левой ноги встала? Ей же ехать сегодня, – это вступилась за меня Ляля.
– За нее теперь муж побегает.
Тося отворачивается и, низко наклонив голову и шумно дыша носом, начинает чертить кальку. Она плачет.
Знаете, с Тосиной красотой жить в женском общежитии девять лет – рядом с кафе «Счастливая встреча», откуда каждую пятницу несутся крики «горько»… Тот поймет, кто услышит Тосино выстраданное: «Да когда же кончатся эти проклятые белые ночи?!» Нас вон, некрасавиц, замуж потихоньку поразбирали. А красавица Тося – как злой силой завороженная.
Утешать Тосю – только злить ее. Поэтому Ляля, сделав вид, что ничего не произошло, уходит за хлебом. А я встаю – доваривать Лялин суп. Одеваюсь тихо, как мышь. Мы слишком хорошо знаем Тосю в эти минуты затишья. По-видимому, я издаю шорох – Тося взрывается. Швыряет кальку и тащит меня к зеркалу:
– Смотри, не отворачивайся! И на меня посмотри. Ну, просто на полмизинца никакого сравнения! – Я отбрыкиваюсь, барахтаюсь, верчусь вьюном. Кому доставит удовольствие лицезреть в зеркале писаную красавицу, прекрасную даже в гневе, и рядом – себя?
Тося отталкивает меня:
– И у меня – никого! А эта не успела Серегу отшить – новый мужик на горизонте замаячил. А у меня – никого! Где на свете справедливость?
Она кричит ужасные слова:
– Ненавижу! Ненавижу сладкие фильмашки, где показывают, как жених ухаживает за невестой. Ой, держите меня, не могу, – Тося хохочет, прямо-таки покатывается с хохота, у меня мороз по коже идет от ее смеха. – Только не надо, а то не видела, как нынче бабы первыми прыгают в постель. А дуры вроде меня до пенсии ждут большой и чистой любви!
– Скажи, ты-то умеешь любить? – она снова принимается трясти меня. – Эх ты, серятина, курица! Таких клух и берут замуж. Мужик – трус. Его любишь яростно, в муке всю себя отдаешь, до донышка, досуха. А он трусит. Потом еще прихвастнет, какая у него любовница умница, красавица, бесподобная! Ну, где это видно: на бесподобных жениться? Женятся на удобных, надежных, спокойных. Главное, на удобных. Чтобы как скважина для ключа подходила. Пусть сырая и холодная, как кусок мяса, пусть недалекая и серая… Вот как ты! Холодная скважина для ключа! – кричит она мне в лицо.
Через минуту Тося плачет и просит у меня прощения. Еще через минуту мы сидим обнявшись, и Тося говорит, говорит взахлеб, не может остановиться:
– Мы тогда вместе с соседним отделом в лес за грибами поехали, за двести километров. Встали затемно, в четыре часа. Приезжаем, а там автобусов ведомственных – под каждым деревом. И все наши – точно грибниками родились – вдруг так подозрительно друг на дружку запоглядывали. Каждый бочком-бочком в сторону норовит, чтобы одному, значит, на грибное место наскочить. Ну, я к одному, я к другому – а они все от меня отделываются. Вот тебе и товарищи по работе.
Я рассердилась. Очень, думаю, нужно – и одна распрекрасно справлюсь. Через болото какое-то перебралась – и сразу шесть большущих белых отыскала – хватит и на жарево, и на суп. И – больше ни штуки, всю поляну исползала. Решила обратно вернуться. Но вот, убей, не помню, то ли слева из-за болота вышла, то ли справа, то ли вообще прямиком шла. Вот так, наверно, заблуждаются в лесах и теряются. Северные леса огромные, на сотни гектаров.
И, как я это подумала, мне не то чтобы жутко сделалось, а просто очень– очень не по себе! Все под ухом грибники аукались, а тут – как отрезало. Тишина до звона в ушах. Потом ветер поднялся, огромные ели верхушками закачали. И серенько стало, дождик накрапывает… У меня от великой жалости к себе слезы на глаза навернулись. Так в город захотелось, где людей много, автобусы бегают…
И тут технолог наш Борис Иваныч из далекого далека кричит: «Тося, где ты?» Я кричу радостно: «Здесь я, здесь», – и давай изо всех сил пробираться сквозь кусты. И у него голос обрадованным стал: «Тося» да «Тося». Я не перестаю голосить: «Здесь я, здесь, ау!»
Вылетаю на полянку, а там «Тосю» кричит никакой не Борис Иваныч, а совсем незнакомый мужчина. Высокий, сутулый, в штормовке, капюшон по самые глаза надвинут от дождя. Наверно, с чужого автобуса. А голос до чего похож на Борисиванычев! Он только свою «Тосю» начал кричать – и осекся, меня увидел. Мы так молча посмотрели друг на дружку, и оба, ни слова не говоря, опустились на корточки, дух переводим. Так оба устали, пока друг к другу пробирались. Он сказал:
– Я Тосю звал, жену.
– А я Бориса Иваныча. У вас голоса очень похожи.
Тут он, потирая исцарапанную в кровь щеку, так «ласково» на меня посмотрел, что я опустила глаза. Я уж много чего на свете позабыла, но вот хорошо помню – у него во взгляде досада, даже злость на меня была. Я его вон куда от жены увела.