«Ты, жгучий отпрыск Аввакума...» (глава 26) — страница 3 из 7

Пройдёт немного времени, скажут своё «веское слово» Троцкий и Князев, и для Богданова «придёт время» сказать «правду о Клюеве». Правду «марксистскую» — ибо другой нет и быть не может.

Уже добром вспоминается статья Бессалько в «Грядущем». Уже, как пример марксистской критики, упоминается работа Троцкого. Уже расхваливается князевская книжка и пересказывается целыми фрагментами. И, наконец, собственная «справедливая оценка»:

«Клюев последнего периода с гомосексуальными радостями (однополая любовь), с прославлением скопчества — живой труп для новой России. Некогда большой художник бесславно погиб ещё на патриотических концертах Долиной, в салоне графини Игнатьевой, у ног Николая Кровавого в Царском Селе (и это всё было списано у Князева — С. К.).

Желательно, чтобы наша молодёжь (не мешает и взрослым) познакомилась с книгой Князева, дающей верное представление о творчестве „ржаного апостола“ — Николая Клюева».

Трудно сейчас сказать, дошло ли до Клюева, живущего в Петрограде, это «отречение» близкого товарища, которому он посвятил некогда стихи «Львиного хлеба»:

Женилось солнце, женилось

На ладожском журавле.

Не ведалось и не снилось,

Что дьявол будет в петле…

Ладожский журавль — сам поэт. Невесту, по старому обычаю, вели, накинув ей на шею ширинку, и со стороны казалось, что шею суженой обнимает петля… И дьявол — тут проступает совершенно непредсказуемый смысл образа — тот же поэт в «рисовке» адресата тех, не столь уж давних, строк.

Троцкого-то Клюев читал, и Ваську Князева и слушал, и читал потом… И уж наверняка в «Последних новостях» попалась ему на глаза статья Георгия Устинова «Литературный разброд». Того самого Устинова, который буквально облизал во все места Троцкого в брошюре «Трибун революции». И «джентельмен», и «пламенная карающая десница», и «горьковский Данко», и «экстракт организованной воли»… Вот как надо уметь — куда там самому Демьяну, что «с книжной выручки… подавился кумачным хи-хи», как написал Клюев в «Воздушном корабле» и напечатал в «Песнослове». В «Ленине» же это стихотворение было изменено до неузнаваемости по требованию Ионова, и всякое упоминание о Демьяне пришлось выбросить.

А здесь Устинов в выражениях тем более не стеснялся:

«Психо-бандитизм, основание которому положил интереснейший, но пропащий поэт Сергей Есенин, идёт развёрнутой цепью по всей линии… Сергей Клычков, Николай Клюев, Пётр Орешин, А. Ширяевец и другие „крестьянские“ поэты принесли из своих деревень психику деревенского „хозяина“, анархиста и „самоеда“, которому свой забор дороже всех наук, философий и революций. И это они знают, как знает прокажённый, что он болен и что его не может излечить ничто…

Те, которые идут сейчас в литературном разброде, будут идти мимо жизни до тех пор, пока не воспримут новой материалистической культуры. Они попадут между жерновов, будут стёрты, прах их развеется по ветру, и о них не будет помнить даже последующее подрастающее поколение…»

Клюев уже давно не питал никаких иллюзий, и здесь отдавал себе полный отчёт в том, что время необратимо изменилось и эпоха «Львиного хлеба» — эпоха горячей открытой полемики, очевидного для всех утверждения своих ценностей, антикиплинговской антиномии «Восток-Запад», борьбы живого слова с мёртвым, бумажным — проходит, если уже не прошла совсем. Что-то надорвалось в нём — и нужно было время, чтобы заново собрать себя и определить свой дальнейший путь.

Наступил период его поэтического молчания — единственный за всю творческую жизнь. Почти З года — с последних месяцев своей жизни в Вытегре он не мог написать ни единой стихотворной строки.

Одновременно с «Ржаными» князевскими «апостолами» вышла, наконец, книжка «Ленин», давно поэтом пережитая. Стихи «ленинского цикла» из «Пес-нослова» он соединил в ней с отдельными стихотворениями «Львиного хлеба» и некоторыми, ещё более ранними. Там же впервые было напечатано стихотворение двухлетней давности, где в предпоследний раз вождь появился в клюевских стихах — уже в траурном ореоле.

Ленин на эшафоте,

Два траурных солнца — зрачки,

Неспроста журавли на болоте

Изнывают от сизой тоски.

И недаром созвездье Оленя

В Южный Крест устремило рога…

Не спасут заклинанья и пени

От лавинного злого врага!

Муравьиные косные силы

Гасят песни и пламя знамён…

После неминуемой гибели вождь растворяется в природной стихии, уже не творя новый мир, а исчезая в старом.

Ленин — птичья октябрьская тяга,

Щедрость гумен, янтарность плодов…

Словно вереск, дымится бумага

От шаманских, волхвующих слов.

И за строчками тень эшафота —

Золотой буреломный олень…

…Пройдёт 5 лет, и Клюев уже в «Песни о великой матери» вспомнит и «олонецкого журавля», и дьявола в петле, и свою книжку «Ленин» в покаянных стихах:

…Без журавля пусты страницы…

Увы… волшебный журавель

Издох в октябрьскую метель!

Его лодыжкою в запал

Я книжку / «Ленин»/ намарал,

В ней мошкара и жуть болота.

От птичьей желчи и помёта

Слезами отмываюсь я

И не сковать по мне гвоздя,

Чтобы повесить стыд на двери!..

В художнике, как в лицемере,

Гнездятся тысячи личин,

Но в кедре много ль сердцевин

С несметною пучиной игол? —

Таков и я!..

21 января страну оледенит весть о смерти Ленина, Ионов тут же запустит клюевскую книжку снова в печать — и одно за другим выйдут ещё два её издания… А Николай, сидя в своей «горнице» за чашкой чая под иконой Спаса, заведёт с новым знакомым Иннокентием Оксёновым занятный разговор. Оксёнов спросил, что Клюев думает о смерти Ленина. Тот помолчал-помол-чал и произнёс:

— Роковая смерть. До сих пор глину месили, а теперь кладут.

— А какое уж здание строится? Уж не луна-парк ли?

— А как же? Зеркала из чистого пивного стекла. Посмотри кругом, разве не так?

Всё было не просто «так». Ещё хуже.

Окончание гражданской войны и эпохи самогоноварения ознаменовалось ликвидацией «сухого закона». Пьянство вошло в быт. В быт же вошло вольное отношение к женщине, как знак «всеобщего освобождения»… Групповое изнасилование в Чубаровском переулке, прогремевшее по всем газетам, было лишь одним из многих.

(Это не только «вошло в поговорку» из старых времён. Это мы тоже наблюдали в эпоху «демократической революции»).

Страна выползала из «горячей стадии» гражданской войны, как тяжело раненый и обезумевший зверь. Скорее всего, последствия были бы куда менее тяжёлые, если бы после чудовищного кровопролития, после войны «брат на брата» и «сын на отца», израненные, изуродованные души могли бы найти пристанище в церкви, в молитве… Но и этот путь был заказан. Особенно, для молодёжи, которая наслаждалась самой возможностью «залезть на небо» и «разогнать всех богов». Да и само по себе приобщение к храму в создавшейся атмосфере отдавало в глазах многих явной «контрреволюционностью».

Душу лечить было нечем. А запах крови преследовал. И пошло-поехало…

Разгромы только народившихся частных магазинов… Налёты и нападения на сторожей… Убийства из-за угла… Похождения «сыщиков грозы» Лёньки Пантелеева, бывшего чекиста, вошедшего во вкус кровавого разгула и лёгких денег, романтизировались и сладким шёпотом пересказывались как в подвалах и подворотнях, так и в «интеллигентных» квартирах… Подражателей нашлась масса.

И всё это — под пьяный крик или вполне трезвое восклицание: «За что боролись?!» В самом деле, за что — если наружу вылезло рыло «нэпмана», «сов-бура» — советского буржуя?..

Веру в происходящее и смысл жизни теряли совсем молодые люди. «Красная газета», издававшаяся в городе, уже переименованном из Петрограда в Ленинград, из номера в номер печатала извещения:

«Отравилась Анна Меркулова 19 лет.»

«С целью самоубийства ранила себя в голову выстрелом из револьвера Евгения Лурье 19 лет».

«Отравилась Елизавета Русецкая 18 лет».

«Отравилась Маргарита Кавардеева 20 лет».

«Отравилась Александра Испольнова 20 лет».

«Отравилась Александра Чеснокова 30 лет».

«Бросился со льда в полынью неизвестный мужчина. На вид ему около 25 лет».

«Отравился Павел Тулин 24 лет».

Похожая картина была перед Первой мировой войной, когда среди молодёжи — причём, молодёжи не бедной, состоявшейся, «интеллигентной» — расцвёл самый настоящий культ самоубийства — как некоего «недоживания» до худших времён, по примеру так же «не доживавших» в античную эпоху. Чтение Брюсова, Сологуба, Кузмина, расходившиеся кругами истории самоубийства Надежды Львовой, Всеволода Князева, Ивана Игнатьева — также весьма способствовали нагнетанию соответствующих настроений.

Теперь же причиной были полная потеря почвы под ногами и непреодолимое чёрное отчаяние.

Всё чаще говорят газеты:

Самоубийцы тот — да эти.

В пятнадцать лет отрава слёз,

А в двадцать пуля и наркоз,

Под тридцать сладостна петля, —

С надрезом шея журавля…

Эти строки Клюев напишет через пять лет в поэме «Каин», уже после гибели Есенина.

А живой ещё Есенин появится в Ленинграде в середине апреля 1924 года. И встреча с ним не доставит Клюеву большой радости.

…Тяжело было смотреть Николаю на Есенина, выступавшего в Зале Лассаля (бывшем зале Городской Думы). Общение поэта с залом едва не кончилось диким скандалом. Сергей начал вещать, как при первом появлении в Петербурге ходил в мужицких штанах и сапогах — а теперь ходит во фраке. Вспомнил мимоходом про Клюева и Чапыгина, крикнул, что Блок и он, Есенин, «первые пошли с большевиками» — и что, дескать, за это получили? Фрак-фраком, а жизнь хреновая, к поэзии отношение свинское, власть сучья и кругом — жиды… Зал уже начал реветь от возмущения, как Есенин вдруг оборвал свой «монолог» и крикнул: «Буду читать стихи! „Москву кабацкую“ хотите?» И — «врубил» без перехода, да так, что публика после каждого стихотворения ревела уже от восторга… Клюев, бледный, напряжённый, «любовался» всей этой картиной молча, лишь раз промолвив: «Не кобенился бы… Сам знает ведь, что им нужно…» Кто-то, сидящий рядом, начал поддакивать, но Клюев уже взъерепенился: «Молчали бы… Сами пишете по-татарски, не то, что он», — и кивнул головой в сторону сцены… А потом наблюдал, как взбудораженная толпа выносила Есенина на руках.