Тяжелее небес. Жизнь и смерть Курта Кобейна, о которых вы ничего не знали прежде — страница 82 из 88

Телевизор был настроен на MTV, но без звука. Он подошел к стереосистеме и включил альбом Automatic for the People группы R.E.M., убавив громкость, чтобы голос Стайпа звучал как дружеский шепот на заднем плане. Позже Кортни обнаружит, что стереосистема все еще включена, а этот диск будет вставлен в проигрыватель. Он зажег сигарету Camel Light и вернулся в кровать, прижав к груди большой блокнот и тонкую красную ручку. Чистый лист бумаги на мгновение заворожил его, но не из-за творческого тупика: он представлял себе эти слова неделями, месяцами, годами, десятилетиями. Он сделал паузу только потому, что даже лист стандартного размера казался таким маленьким, таким ограниченным.

Курт уже написал длинное личное письмо жене и дочери, которое набросал, находясь в Exodus. Он привез это письмо обратно в Сиэтл и засунул его под одну из этих пропитанных духами подушек. «Ты знаешь, я люблю тебя, – написал он в том письме. – Я люблю Фрэнсис. Мне очень жаль. Пожалуйста, не поступай так, как я. Прости, прости, прости». Курт много раз написал писал «прости», заполняя целую страницу этой просьбой. «Я буду там, – продолжал он. – Я буду защищать вас. Я не знаю, куда иду. Я просто больше не могу быть здесь».

Эту записку было достаточно трудно написать, но он знал, что второе послание будет не менее важным, и ему нужно быть осторожным со словами. Курт адресовал его Бодде – так звали его воображаемого друга детства. Он писал крошечными, продуманными буквами и писал по прямой линии, не соблюдая правил. Он подбирал слова очень методично, стараясь, чтобы каждое из них было ясным и легко читалось. Когда Курт писал, освещение от MTV обеспечивало большую часть света, так как солнце все еще поднималось.

Говорю языком обученного идиота, который, очевидно, предпочел бы быть кастрированным инфантильным нытиком. Понять эту записку будет довольно легко. Все предупреждения из курса «Панк-рок для начинающих». На протяжении многих лет мое первое знакомство со, скажем так, этикой, связанной с независимостью и принятием вашего сообщества, оказалось очень верным. Я уже много лет не испытываю волнения от прослушивания музыки, а также от ее создания, хотя я все-таки писал уже слишком много лет. Я чувствую себя виноватым в этом. Например, когда мы находимся за кулисами, гаснет свет и начинается маниакальный рев толпы, это не действует на меня так, как на Фредди Меркьюри, который, казалось, испытывал огромное удовольствие от восхищения толпы. Это то, чем я восхищаюсь и чему завидую. Дело в том, что я не могу обмануть вас. Никого из вас. Это просто несправедливо по отношению к вам или ко мне. Самое худшее преступление, которое я могу придумать, – это обманывать людей, притворяясь, что я получаю стопроцентное удовольствие. Иногда мне кажется, что я должен запустить таймер, прежде чем выйти на сцену. Я перепробовал все, что в моих силах, чтобы оценить это, и я ценю, Боже, поверь мне, ценю, но этого недостаточно. Я ценю тот факт, что творчество нашей группы затронуло чувства многих людей. Я, должно быть, один из тех самовлюбленных людей, которые ценят вещи только тогда, когда их уже нет. Я слишком чувствителен. Мне нужно стать более безразличным, чтобы вернуть себе тот энтузиазм, который был у меня когда-то в детстве. Во время наших последних трех туров я стал гораздо больше ценить всех людей, которых знаю лично, а также поклонников нашей музыки. Но я все еще не могу избавиться от разочарования, чувства вины или сочувствия, которое я испытываю ко всем. В каждом из нас есть что-то хорошее, и я думаю, что просто слишком люблю людей. Настолько сильно, что мне становится чертовски грустно. Грустный, маленький, чувствительный, неблагодарный, Рыбы, Иисус! Почему бы тебе просто не насладиться этим? Я не знаю. У меня есть богиня-жена, которая пропитана амбициями и сочувствием, и дочь, которая слишком напоминает мне то, чем я был раньше. Она полна любви и радости, она целует каждого встречного, потому что все они замечательные и не причинят ей никакого вреда. И это пугает меня до такой степени, что я едва могу функционировать. Я не могу вынести и мысли о том, что когда-нибудь Фрэнсис станет жалкой саморазрушительной рокершей, в кого, собственно, я и превратился. Мне повезло, очень повезл, я ценю это, и я благодарен. Но с семи лет я стал ненавидеть всех людей только потому, что им кажется, что со всеми ладить и сочувствовать – это так легко. Сочувствие! Наверное, только потому, что я слишком люблю и сочувствую людям. Благодарю вас всех с самого дна моего пылающего, вызывающего тошноту желудка за ваши письма и беспокойство в течение последних лет. Я слишком сумасбродный, капризный ребенок! У меня больше нет страсти, так что помните: лучше сгореть, чем угасать.

Когда Курт отложил ручку, была исписана вся страница, кроме двух дюймов. Чтобы набросать записку, потребовалось три сигареты. Слова давались нелегко, в них были ошибки и незаконченные предложения. У него не было времени переписать это письмо двадцать раз, как он переписывал многие письма в своих дневниках. На улице светало, и нужно было действовать, пока не проснулся остальной мир. Он подписался: «Мир, любовь, сочувствие. Курт Кобейн», написав свое имя печатными буквами вместо того, чтобы поставить подпись. Курт дважды подчеркнул слово «сочувствие»; это слово упоминалось в его письме несколько раз. Курт написал еще одну строчку: «Фрэнсис и Кортни, я буду рядом с вами» – и сунул бумагу и ручку в левый карман пиджака. По стерео Стайп пел Man on the Moon («Человек на Луне»). Курт всегда любил Энди Кауфмана – еще в средней школе в Монтесано его друзья смеялись, когда Курт пародировал Латку из «Такси».

Курт встал с кровати, подошел к шкафу и снял со стены доску. В этой потайной каморке лежали бежевый нейлоновый оружейный футляр, коробка с патронами и коробка из-под сигар Tom Moore. Он поставил доску на место, положил патроны в карман, взял коробку из-под сигар и взвалил тяжелый дробовик на левое плечо. В стенном шкафу в коридоре он прихватил два полотенца; ему они не нужны, но кому-нибудь – пригодятся. Сочувствие.

Курт тихо спустился по девятнадцати ступеням широкой лестницы. Он находился в нескольких футах от комнаты Кали и не хотел, чтобы кто-нибудь его заметил. Все это было продумано и намечено с той же тщательностью, которую Курт вкладывал в обложки своих альбомов и клипы. Там будет кровь, много крови, и беспорядок, которого он не хотел в своем доме. Больше всего ему не хотелось оставаться там и оставлять дочь наедине с кошмарами, которые мучили его самого.

Направляясь на кухню, Курт прошел мимо дверного косяка, где они с Кортни отмечали рост Фрэнсис. Сейчас там была только одна линия, маленькая карандашная пометка с ее именем в 31 дюйме от пола. Он никогда не увидит более высоких отметок на этой стене, но он был убежден, что без него жизнь дочери будет лучше.

На кухне Курт открыл дверцу холодильника из нержавеющей стали Traulson стоимостью 10 000 долларов и схватил банку рутбира Barq’s, стараясь не выпускать из рук дробовик. Неся свой немыслимый груз – рутбир, полотенца, коробку с наркотиком и дробовик, которые позже будут найдены в причудливой кучке, – он открыл дверь на задний двор и прошел через внутренний дворик. Рассвет был близок, и туман повис над самой землей. Почти каждое утро в Абердине было таким же: сырым, дождливым, промозглым. Курт никогда больше не увидит Абердин; никогда не поднимется на вершину водонапорной башни на холме «Думай обо мне»; никогда не купит ферму в округе Грейс-Харбор, о которой он так мечтал; никогда больше не проснется в приемной больницы, притворяясь убитым горем посетителем, только для того, чтобы найти теплое место для сна; никогда больше не увидит мать, сестру, отца, жену или дочь. Курт прошел двадцать шагов до оранжереи, поднялся по деревянным ступенькам и открыл заднюю французскую дверь. Пол был покрыт линолеумом: его будет легко отмыть. Сочувствие.

Он сидел на полу однокомнатной постройки и смотрел на входную дверь. Никто не мог увидеть его здесь, разве что если забраться на деревья за его имением, что было маловероятно. Последнее, чего ему сейчас хотелось, так это чтобы случилась какая-нибудь фигня, из-за которой он мог остаться овощем, что причинит ему еще большую боль. Два его дяди и двоюродный дедушка совершили такую же ужасную прогулку, и, если им это удалось, Курт знал, что тоже сможет. У него были «гены самоубийцы», как он шутил со своими друзьями в Грейс-Харбор. Он никогда больше не хотел видеть больницу изнутри, больше не хотел, чтобы доктор в белом халате ощупывал его, не хотел чувствовать эндоскоп в своем больном желудке. Он покончил со всем этим, покончил со своим желудком. Хуже быть уже не могло. Как великий кинорежиссер, он спланировал этот момент до мельчайших деталей, репетируя эту сцену как режиссер и как актер. За эти годы было много генеральных репетиций, происходящих то ли случайно, то ли намеренно, как в Риме. Это всегда было тем, что он хранил в глубине своего сознания, как драгоценный бальзам, как единственное лекарство от боли, которая его не покидала. Его не волновала свобода от нужды. Курт хотел освободиться от боли.

Курт сидел и думал об этих вещах на протяжении многих минут. Он выкурил пять сигарет Camel Lights и сделал несколько глотков рутбира.

Он достал из кармана записку. В ней еще оставалось немного места. Курт положил ее на пол, покрытый линолеумом. Ему приходилось писать большими буквами, которые были не очень ровными из-за поверхности, на которой он сидел. «Пожалуйста, Кортни, продолжай жить ради Фрэнсис, ради ее жизни, которая будет намного счастливее без меня. Я люблю вас. Я люблю вас». Эти последние слова, написанные крупнее, чем что-либо другое, завершали лист. Он положил записку поверх кучи земли и проткнул ручкой посередине, так что она, как штык, удерживала бумагу на месте.

Курт вынул дробовик из мягкого нейлонового чехла. Он аккуратно сложил чехол, как маленький мальчик, убирающий свою лучшую воскресную одежду после церкви. Он снял пиджак, положил его на чехол, а сверху – два полотенца. Ах, сочувствие, приятный дар. Курт подошел к раковине, налил немного воды для того, чтобы приготовить в кастрюльке наркотики, и снова сел. Он открыл коробку с 25 патронами, вынул три и вставил их в магазин дробовика, а затем передвинул затвор «Ремингтона» так, чтобы один заряд оказался в патроннике. Он снял его с предохранителя.