Когда стемнело, Верочка прибежала домой, села на лавку, притопывая ножкой, и приговаривала голосом обвинителя:
– Та-а-ак. Вот, значит, почему ты все время улыбаешься. А я понять не могла. Ну ладно! – стукнула она кулаком по столу. – Ты у меня перестанешь улыбаться.
Вначале мне показалось, что она ревнует, но потом я понял, что все дело в моей улыбке. Ревновать она и не думала. Моя улыбка – этот последний не покоренный ею бастион – приводила ее в ярость. Я сильно ее любил. Она прекрасно это знала.
– Если бы ты меня любил, – говорила она на каждом шагу, – ты бы уже давно это сделал.
И я тут же исполнял ее волю, чтобы она не раздражалась.
Летом старшие классы ходили на сенокос вместе с учителями. Это уже было правилом – помогать колхозу.
Однажды вечером, уложив дочку спать, Верочка села напротив меня и с видом победителя произнесла:
– Ну, будешь улыбаться, если узнаешь, что я тебе изменила?
Я онемел, ничего не ответил, только криво усмехнулся. Она вскочила, прошлась по комнате и застыла передо мной, пытаясь испепелить меня взглядом.
– Изменила! Ты слышишь?
– Шуточки у тебя… – примирительно сказал я. – Пошли спать, завтра чуть свет на сенокос.
– И ты спокойно будешь со мной спать?! – закричала Верочка.
– Прекрати, – ответил я, не желая слушать ее вздор, – здесь и мужика-то толкового нет.
На следующий день, когда мы метали стог, она то и дело подбегала ко мне и спрашивала:
– Не ревнуешь? – словно боялась, что я забуду о вчерашнем.
Я ничего не понимал. «Если уж изменила, – думал я, – то зачем похваляться? Другие, наоборот, скрывают. А тут сама рассказывает».
Вечером, как только мы с учителями во дворе расстались и вошли в дом, Верочка тут же подскочила ко мне, словно ее бес подталкивал:
– Тебя не задело? Какой ты мужик? Ты трус! Если бы ты любил!..
– Люблю, – успокаивал я ее, – в том-то и дело…
– Когда любят, ревнуют! Зря ухмыляешься! – закричала Верочка, заметив мою улыбку.
Я растерялся, а она распалялась все больше и больше. И тогда у меня мелькнула мысль, что она нарочно разыгрывает, чтобы меня вывести из равновесия.
– Если бы любил, ты бы ревел! – топнула ножкой Верочка. – А ты улыбаешься, будто подарок получил. Не веришь? Иди спроси у физрука. Если Гриша будет отказываться, напомни, что он позавчера в логу у копны делал, когда мы с ним от всех отстали. Ну, иди спроси! – и Верочка вытолкала меня в сени.
Я постоял немного – и пошел. Пошел, чтобы лишний раз не спорить и положить конец этой комедии, так как не верил ни единому ее слову. Состояние было глупейшее. Шел и не знал, как себя вести. Гриша жил внизу, у речки. Я пошел в обход, по дороге, чтобы оттянуть время. Не понимал я ее поведения.
Когда я вошел в дом, они всей семьей сидели за ужином. Гриша удивился моему приходу, встал из-за стола, и мы вышли с ним на крыльцо. Закурили. Постояли в неловком молчании, и я спросил:
– Как дела, Григорий Иванович?
– Ничего, – он подозрительно глянул на меня.
– Жену свою любишь?
– А как же, – потупился Гриша.
– Тогда чужими не увлекайся, – вроде как в шутку сказал я, не веря, что свой парень может совершить такую гнусность.
Поговорили еще кое о чем, по третьей самокрутке искурили, и не по себе мне стало. Не захотел больше ваньку валять, а взял да и спросил напрямик, зная, что если уж он в чем виноват, то мне, как фронтовик фронтовику, признается.
– Гриша, что ты с Верой Алексеевной позавчера в логу делал? Он так и застыл, словно окоченел. А потом как-то сник и проговорил обреченным голосом:
– А вы откуда знаете?
– Вера Алексеевна сама все рассказала, – улыбнулся я, желая превратить все это в шутку.
– Простите меня, – неожиданно плаксивым голосом пролепетал Гриша, – как-то так получилось… Но она сама…
Вместо ревности и злобы у меня появилось чувство неприязни к физруку. Он стал мне противен. Я плюнул и пошел с крыльца. Идиот, хоть бы что-нибудь соврал, что ли… И услышал сзади себя:
– Что мне теперь, заявление подавать?
Дорога шла в гору. Я часто останавливался, курил и все думал, как поступить. Разойтись? А дочка?
Я пришел домой, так и не решив ничего. Да, собственно, что решать? Долго сидел на крыльце, курил. Торопиться было некуда. Школа завтра отдыхала. Ночь стояла теплая, тихая, светлая. Сидел я – и все еще ждал, что сейчас Верочка обнимет меня сзади за шею и скажет: «Пошутила я, дурачок. Он только поцеловал меня».
Месяц уже скатился с крыши школы, а Верочка все не выходила. В дом идти не хотелось. Я не представлял, как себя вести: скандалить, плакать? А может, зря я мать не послушал?
Звезды начали блекнуть, запели ранние петухи, туман, поднимаясь от реки, принес утреннюю прохладу, у соседей заскрипели двери, и я пошел в дом, чтобы не давать повода для лишних разговоров. В избе растопил печь, поставил самовар, поджарил картошки и разбудил Верочку. Вскоре прибежала Сонечка. Мы все позавтракали, и они ушли, а через полчаса жена вернулась.
– Ну как? – сгорая от нетерпения, спросила она, словно ждала от меня радостных вестей, предвкушая наслаждение от моего унижения. – Убедился?!
– Убедился, – ответил я, а сам улыбнулся своей дурацкой ухмылкой от собственного бессилия.
– Что теперь скажешь? – склонилась она передо мной, пытливо выискивая отражение моих мук на лице. – Что молчишь?! – повысила она голос, нервничая от одного вида моей улыбки.
Она хотела сломить мою волю и заставить жить униженным и оскорбленным, но я надеялся, что все еще обойдется.
– Бей! Ты собирался убить, если изменю! – подстрекала она.
Был у нас такой разговор, когда однажды речь зашла о супружеской неверности. Я тогда и сказал, что убью, как только узнаю.
Ей казалось, что я плакать должен, а я улыбаюсь – вроде превосходство свое показываю. Теперь-то я знаю, что надо было уйти, и все! Дочку пожалел, да и ее любил очень.
А она не отступалась:
– Неужели будешь спокойно со мной спать? Я вчера опять изменила!
Я, наверное, в лице переменился, и она это заметила:
– Ну так как? Убивать будешь? Или вместе с Гришей спать ляжем?
На фронте я не чувствовал себя таким беззащитным. Мне хотелось плакать от собственного бессилия. Я изо всех сил сдерживался и… улыбался.
– Ну! – крикнула Верочка. – Ты мужик или тряпка?!
Я не понимал, чего она добивается. Доведенный ее напором до жалкого состояния, я уже не противился своему бесчестию и молчал.
– Тряпка! – плюнула она мне в лицо.
– Сама ты тряпка.
– Ах так?! – взвизгнула Верочка. – Пошли! – и сунула мне в руки топор, неизвестно откуда взявшийся. Потом схватила меня за рукав и потащила, выкрикивая:
– Пошли! Пошли!
Во многих сибирских домах в сенях потолка нет. На чердак ведет широкая деревянная лестница. Верочка подвела меня к ней и, толкая, кричала:
– Лезь! Лезь!
В круглых сибирских домах выше потолка клали еще два венца: одно бревно засыпали утеплителем, а второе возвышалось, увеличивая высоту чердака, так что можно было ходить не сгибаясь.
На последней ступеньке я остановился. Верочка уставилась на меня и с вызовом спросила:
– Любишь меня?
– Люблю, Верочка, – покорно промолвил я.
– Тряпка ты, а не мужик! – зло выкрикнула она и плюнула мне в лицо, а сама перешагнула бревно и упала на мох. Лежала она, как в постели, головой на бревне.
– Вечером Гришу приведешь в дом, – совсем остервенела Верочка, – а сам здесь будешь спать! Понял?
От этих ее слов у меня потемнело в глазах. Я ничего не сказал, только покачал головой.
– Не пойдешь?! – выдохнула Верочка. – Тогда руби! – приказала она.
– Не могу, – взмолился я. А сам смотрю на ее шею и вижу, как нервно бьется жилка, а на ней – какое-то красноватое пятно с маленькую сливку.
– Пойдешь за Гришей?! – издевалась Верочка.
Я отрицательно покачал головой.
– Руби! – настаивала Верочка.
Я отшвырнул топор и повернулся, чтобы уйти, а у самого глаза полны слез. На фронте со мной никогда такого не бывало.
– Ты трус! – закричала Верочка.
Я оглянулся на крик. Верочка вскочила и опять сунула мне в руки топор, а сама вновь легла, как в первый раз, напротив слухового окна и заговорила, глумясь надо мной:
– Я изменила тебе! Руби, раз обещал! А не то завтра вся школа узнает о твоем позоре, – и, увидев мою нерешительность, воскликнула с необыкновенной радостью: – Так ты еще и трус! – и расхохоталась.
Со мной что-то произошло. На меня напала противная мелкая дрожь. Топор в руках дергался, будто живой. Рассудок помрачился, кругом потемнело. Я ничего не видел, кроме пульсирующей жилки с красноватой сливкой на шее – словно след от поцелуя взасос.
– Ха-ха-ха, – донесся до меня издевательский смех Верочки, – поднимай топор, тряпка!..
У меня словно красный свет вспыхнул перед глазами, какая-то сила подбросила меня, и я услышал гулкий стук топора о дерево. В этот момент я очнулся и начал спешно вырывать топор из бревна, как будто это что-то могло изменить, а он, как на грех, вошел глубоко…
Дали мне восемь лет. Сонечка вначале жила у моей мамы, а после ее смерти – у тещи.
Больше я не женился.
ПОСЛЕ ВОЙНЫПовесть
Николай Иванович Рябинин комиссовался по ранению в феврале сорок пятого. Возвращался он в свою Сосновую Поляну, что под Ленинградом, с большой обидой на начальника госпиталя: тот не уважил его просьбу – не пустил на фронт. Николай Иванович не собирался погибать, но пройти победителем по Берлину очень хотелось.
В Ленинграде у него никого не осталось, кроме бывшей жены – Зинаиды Васильевны, которая чудом выжила и дочь уберегла, работая посудницей в заводской столовой.
Он знал из писем, что Зина бросила дом в Сосновой Поляне и ушла с ребенком в Ленинград, когда немцы подходили к городу. А как она там жила, Бог знает: сердце тогда еще не отошло, да и на фронте не до этого было.